И в такое непостижимое время ему предаться нежной чувствительности, удалиться на мирное лоно сельской природы, в свой скромный домик, к ручейкам и лужкам, отворотившись от закостенелого мира, в котором пока что не принесла плода никакая свежая мысль, прозябать, ничего не жалея, кроме наслаждения сладкими звуками, чириканьем воробьёв да сознанием той крохотной пользы, какую изредка принесёшь, весьма заскучав, такому же погруженному в нежные страсти соседу?
Да никогда!
Наместо слезливого он желал иметь отважное сердце, наместо слабости духа, которая уводила в уединение и понуждала томно вздыхать при всяком восходе что-то нынче бледной луны, он жаждал прочной веры в себя, в торжество благородства и чести. Наместо расслабляющей меланхолии он желал действовать, бороться, побеждать и творить. Наместо жалостной лиры он предпочёл бы сжимать карающий бич. Наместо туманного Оссиана и Юнга[131]
, наместо чувствительного Карамзина он приходил в восхищение от язвительного Вольтера, от всеобъемлющего Шекспира и бесконечно мудрого Гёте. Наместо погруженного в тягостные сомнения Гамлета он влюблён был в могучего Просперо, однажды открытого в мало кем читаемой и почитаемой «Буре», и дорого дал бы за право сказать вслед за ним:— Я всё устроил.
Не заунывные баллады Жуковского, клятва Фауста его приводила в восторг:
И потому неуютно приходилось ему в вольном обществе нескольких юношей, приметных характером и умом, какими находил он Боборыкина, Дурново, Жихарева, Бурцева и Якубовича — слишком беспокойных и шумных, чтобы ему захотелось с ними поближе сойтись; тем более бежал он компании тугоумных, прозревавших смысл жизни в чинах да вдруг ни с того ни с сего бредивших об спасительном мраке гробов и кладбищ.
Он стоял в стороне и выглядывал пристально родимую душу, имея перед собой образец на страницах Плутарха и Корнелия Тацита, и не мог не увидеть, что Плутарх и Корнелий Тацит сделались настольными книгами едва ли не для него одного. Он жаждал тесно сойтись, да не с кем было тесно сойтись, и он почти ни с кем не сходился.
Пожалуй, Николай Тургенев, невысокий, хромой, был уже в те времена ему симпатичней других. По видимости, одинакая страсть испепеляла обоих: не сговариваясь, вдохновлялись они образом и примером Вольтера. Впрочем, Николаю Тургеневу представлялась истинной мысль, которой вполне разделить он не мог: что причиной мятежа и террора явились Вольтер и Руссо, об чём однажды категорически кратко Тургенев ему сообщил:
— Я приметил из сочинений Вольтера, что он много, по крайности, способствовал этому.
Он готов был распространиться о благодетельной власти ума просвещённого, которой пленял Вольтер своих современников, да Тургенев слишком скоро его обрывал, перескакивал от Вольтера к Жуковскому, и он не умел слушать без смеха, когда румяный, совсем ещё юный молодой человек ни с того ни с сего принимался его уверять, будто жить оставалось немного и будто близость земного предела нисколько не печалит его, что-то вроде того:
— Я не предвижу, чтобы мог быть счастлив и весел. Меня не прельщает ничто. Надеюсь как-нибудь в забвении провести годы юности и буду этим доволен. Но долго ли продолжится юность?
Что за вздор! Не желая выслушивать несуразности заблудившейся мысли, он слишком подолгу оставался наедине с любимыми книгами и, может быть, легко сделался бы совсем нелюдим, да, по счастью, душа его излечивалась театром и музыкой. У сестры его Маши открылся неподдельный талант, матушка, не жалея расходов, пригласила к ней лучших московских учителей, он, в свою очередь, выучился на фортепьянах от Маши, сам себя услаждал и то и дело сбегал на концерты: благо в Москве концерты давались чуть не во всех родных и знакомых домах.
Полнейший и лучший оркестр имел Всеволожский, Всеволод Андреич, богач, чуть не дворец на Пречистинке, в роскошестве жил, знаком всей Москве, гостеприимен, приветлив, вся московская знать набивалась в концертную студию, мало того, в четверги разыгрывались квартеты лучшими музыкантами, какие на этот час случались в Москве, первую скрипку держал одно время Роде, смещённый Дальо, альта вёл Френцель, виолончель Ламар, чудо как хорошо. Второй по силе оркестр принадлежал, без сомнения, Дурасову, несметному богачу и столь же несметному моту, владельцу сказочных причуд Люблина и к тому же отличного крепостного театра. Славный оркестр, хоть и силой пониже, имел Цианов, первостатейнейший враль, беспечнейший хлебосол, ухлопавший на обжорство званых обедов шесть тысяч душ.