Он вышел как пьяный, с душой, выступавшей из привычных своих берегов. Впечатление переливалось таким свежим, светлым, огромным, что хотелось хоть кому-нибудь его передать. Однако ж Амбургер благодушный только бессмысленно улыбался в ответ. Перед Талызиным было бы изливать своё восхищенье подозрительно или нелепо. Кому бы ещё? Он ощутил, как ужасно он одинок. Тогда, махнувши рукой на приличия, он излился в письме к Мазаровичу, человеку почти ему незнакомому, застрявшему в Грозной чёрт знает зачем:
«Любезный и достойный Семён Иваныч, вот мы и у подножия Кавказа, в сквернейшей дыре, где только и видишь, что грязь да туман, в которых сидим по уши. Было б отчего с ума сойти, если бы приветливость главнокомандующего полностью нас не вознаграждала за все напасти моздокские. Здешний комендант передал мне Ваше письмо, полное любезной заботливости об тех, кого Вам угодно называть Вашими товарищами и кто по существу лишь подчинённые Ваши. Правда, что с тех пор как я состою при Вас в качестве секретаря, я не нахожу уже, чтобы зависимость бедного канцелярского чиновника так была тяжела, как прежде в том был уверен. Вздор истинный, в чём я ещё более убедился в тот день, когда представлялся его превосходительству господину проконсулу Иберии: невозможно быть более обаятельным. Было бы, конечно, безрассудством с моей стороны, если бы за два раза, что я его видел, я вздумал бы выносить оценку его достоинствам, но есть такие качества, которые в человеке необыкновенном видны сразу же, причём в вещах, на вид наименее значительных, например, своя манера особенная смотреть и судить обо всём, с остроумием и изяществом, не поверхностно, но всегда становясь выше предмета, о коем идёт речь; нужно признать также, что говорит он чудесно, так что я часто в беседе с ним не нахожу, что сказать, несмотря на уверенность, внушаемую мне самолюбием.
Что до Вас, любезнейший мой начальник, очень бы хотелось мне пространнее и подробнее изложить здесь всё, что я об Вас думаю, но лучше об этом помолчать, чтобы не заслужить упрёка в пошлости, не принято восхищаться людьми в письмах, к ним обращённых. Я вам скажу только, что мне не терпится поскорее сердечно Вас обнять, зачем же Вы, дипломат, проводите на лагерных бивуаках дни свои, которые должны были бы быть посвящены одному поддержанию мира? Как только будем вместе, расскажу Вам пространно о всех дорожных наших бедствиях: об экипажах, сто раз ломавшихся, сто раз починяемых, о долгих стоянках, всем этим вынужденных, и об огромных расходах, которые довели нас до крайности. Вот рассказ, Вам отложенный до Тифлиса, нынче мы направляемся к Кавказу, в ужасную погоду, и притом верхом. Как часто буду я иметь случай восклицать: «О Коридон, Коридон, какое безумие тебя охватило!..»
Всё это, однако, кончится, когда мы увидимся. Амбургер просит передать Вам нижайшее почтение, он сам Вам не пишет, так как не имеет ничего прибавить к тому, что я Вам сообщил, поэтому благоволите читать мы всюду, где встречается я, меня, мне и проч.
С чувством совершенного уважения честь имею быть преданным Вам.
Тот, кого я попрошу передать Вам это письмо, привезёт Вам и письмо от матушки. Сверх того, у меня много других писем для Вас в багаже. Простите мне моё маранье, у нас перья плохо очинены, чернила сквернейшие, и к тому же я тороплюсь, сам, впрочем, не зная почему...»
Едва настал светлый день, они выступили походом, окружённые плотным конвоем и пушками с зажжёнными фитилями, поскольку в любую минуту можно было ожидать нападения беспокойных чеченцев. Верхи снежных гор просвечивали иногда из-за туч, облегавших всё небо неприветной своей пеленой. Цвет пелены был светлооблачный, перемешанный с бледной лазурью. Караван в шестьсот человек из полуроты пехоты и отряда ружейных армян. Конные разведчики на рысях уходили вперёд, то возвращаясь для отдачи доклада, чуть не каждый куст обглядев со вниманием, то вновь исчезая за чёрной скалой.
Ветер дул с заснеженных гор, погода беспрестанно менялась. Небо заволакивалось всё гуще, грозя непогодой на всё время пути. Быстрина Терека, обсаженного лесом от Моздока до Шелкозаводска, преградила им путь. Переправа шла очень медленно, представляя для чеченцев мишень. Караван, сгрудившись, ждал, выставив пушки, заряженные картечью, вперёд. Прислуга была наготове. Фейерверкеры взяли в руки слабо тлевшие фитили.
Вдруг из кустов на том берегу грянул выстрел, пуля визгнула, гребенской казак был убит наповал, медленно в сторону относило синий дымок. Ермолов взглянул с седла на убитого, упавшего шагах в пяти от него, ничего не сказал, не переменился в лице и снова стал наблюдать, как переправлялись стрелки, тут же рассыпаясь по правому берегу в возможно редкую цепь, укрываясь кто за камень, кто просто за куст, видимо уже переняв разбойничьи приёмы чеченцев.
Наконец переправились и пошли на редут Кабардинский. Молодой офицер, с которым Александр успел свести знакомство поближе, рассказывал, держась свободно в казачьем седле: