- Видишь ли, Аннушка, люди праведные, старинные, вместо "убить" говорили "терять", чтобы злодейству не соучаствовать. Убил князь Роман жену безвинную, и солгал дочке, чтоб матушку век не сыскала, сплел небылицу, душегуб, а правду орел выронил, горькую правду, ручку правую с золотым кольцом. Песня старая, ты ее Аннушка, в голову не бери. А правда, как бы ни сокрыта была - всегда откроется.
- Не хочу чтоб такие песни на свете пелись - топнула ножкой Аннушка, лобик набычила, взглядом ожгла, - пусть веселое поют, скажи им батюшка.
Попросил Борис Шереметьев уродливых песельников от дочкина сердца.
Затянули привратные лазари веселое. Как жених-комара воевати шёл. Как лиса лапотки плела, да царску грамоту нашла. Как барашки-круторожки в дудочки играли. Как пчелушки Божии, крылышки малые четверокрестные, носики вострые, сами пестрые, с поля идут, гудут, гудут, медок несут. А пуще зашлись песельники нищие про журавлей.
"Курли, курли, курли,
Летят летят, журавли
Курли-си, курли - си
По Руси, по Руси.
Да с высоты, с высоты,
Журавли летят в домы!"
Прихлопывала в такт ладошками Анна - молода душа, печаль рассеяла, сыпались пятачки щедро.
Но видел батюшка, что ей в душу правая ручка обручальная, тут уж ничего не поделаешь.
Вольно было дочерь младшую, пуще глаза возлюбленную, в апреле капельном, вести на матушкину могилу в лоне Свято-Андрониевом, в день Иосифа Песнопевца, когда впервые звучит голосок сверчка запечного, когда с небес плакучих журавлиный клич тревожит и живых и мертвых.
Семь лет исполнилось Анне, когда матушку Наталию с церковным пением навзнич из дому вынесли, да ее след хвойными лапами по двору замели.
Шли следом за матушкой старшие братья - все пятеро мал-мала-меньше, без шапок шли, больше плакать не могли. Апрель звонкой синевой горел. Сквозь солнце снег с дождем колкий сыпался, батюшка без ума покойнице светлое лицо своей шапкой закрывал, пока не оттащил друг семейный за плечи. А снег на лицо Наталии новопреставленной падал колкой моросью и не таял.
Младшую Анну на похороны не взяли, рано ей - поставила ее нянька-смоленка на подоконник, научила помахать матушке на память белым платом в окошко - чтобы последний путь лебяжьим пухом устелить. Махала Анна белым платом, и все озиралась на няньку:
- Скоро ли маму назад понесут?
Крестилась смоленка, лицо прятала под концы платка.
- Вот затрубит Михайла в золоту трубу с колокольни Ивановой, тогда и понесут назад.
- А когда затрубит?
- Скоро, барышня. В свою пору. Надо ждать.
Уронила Анна из окошка белый матушкин платок, вымок батистовый лоскут в подталой луже у подножия Шереметьевского крепкого дома на Якиманке. Так и попрощалась с матушкой.
Не сгорел в скорби отец. Терпел один. Сынов и дочку младшую на ноги ставил, всему, что знал учил, ничего не жалел, осталась от Натальюшки светлая память, как по канве заповедный узор вышитый. Пусть не ранит детей шереметьевских злой апрель, злой день Иосифа Песнопевца, шесть детей осиротивший. Умудрил Бог вдовца Бориса. Пятеро сыновей и дочь - шестая - вкруг батюшки, как плющи обвились. Нежности, разума, хлебосольства, богобоязни, не кичливой простоты, всего от отца набирались.
Борис Шереметьев растил дочь особым ладом. Не теремную заточницу, не вышивальщицу да сплетницу, а хозяйку, доброму человеку добрую жену. Помнил, что без материнского призора девочка взрослеет, по иностранным городам и весям российским искал для нее наставниц некорыстных и простых, учителей честных, пусть обучат житейскому и грамоте и языкам и обхождению.
Мечтал Борис, что еще блеснет Анна в Петербурге, так как еще никогда и никому не выпадало. К воле дочерней прислушивался, но своеволия вздорного ласково не позволял.
Весельем, чистотой и любовью крепок младший дом Шереметьевский, на Якиманке на две стороны улицы протянувшийся - слева хоромы, справа - потешные сады, стеклянные оранжереи, канареечные домики в аптекарском огороде с целебными пахучими травами - от всех болезней, от тоски полуночной, от думы полдневной скверной. Только от смерти в саду не было трав.
Устав домашний Анна измлада выучила на зубок.
Жили запросто, по-дедовски.
Дом от века, будто линии на ладошке, родной, все запахи его, все зеркальца да померанцы в анфиладах, намоленные образа в домовой церкви... Где какая половица певуча, где печная вьюшка с голландским вензельком, где на притолоке розы и звери маслом писаны - все знала Анна, все любила весело.
По осени каштаны в жару пекли с щелком щегольим.
С братьями во дворе в салки бегали. Хороши братья у Аннушки, пуще всех краше - сама Аннушка - дитя кудрявое, то тиха, то шаловлива, как придется на душу. Свои игры тайком от братьев затевала, убегала в сад, плела шалашики из некошенной травы, садилась внутри на корточках, на колени голову клала, думала. А сквозь щели шалашика - небо синее, как из колодезя, звездами сахаристое, облаками перистыми выстланное, уже из дому кличут к ужину протяжно, а ей тихо и укромно, все ждет, когда же своя пора настанет и Михайла затрубит.