Этот новый день побега показался Терентию особенно однообразным и тяжелым и вымотал всех троих больше чем первый. Особенно устал он сам. Сухарю с Родькой пришлось полегче — шли они долиной. Он же, как было решено, заметал следы, раза три забирался на склоны, так же как вчера, и стремительно проносился под крутыми наростами снега, рождая новые лавины. Моментальные обвалы снега он делал не на всем пути, а с промежутками в пять-шесть часов хода, остальное время подрезал склоны более пологие, так, чтобы лавина оборвалась не тут же, но когда они уйдут вперед, подальше от опасной зоны. Если б не наст, умотался бы он скоро, не помогли бы и чемпионские титулы. Он уже не чувствовал себя победителем. И не потому, что устал, не от физической усталости страдал он, не жаловался на здоровье Терентий, выматывала тоска. Целый день один, не видел впереди даже Родькиной спины, не слышал его безумного веселого крика: «Жми, Тереха! Бежим… давили!» Были минуты, что казалось, это он одни, Терентий Лукьянов, бежит в заведомо безнадежное, обрекает себя на долгие мучения. И все, что он делает сейчас, бессмысленно. Тогда он специально терял время на то, чтобы спуститься к лыжне, ведущей на юг. Да, вот она эта залитая полуденным резким солнцем снежная дорожка. Шли впереди: друг по случаю, Родька Соболев, и вор Колька Сушкин. И как ни хотелось идти вслед этим людям, как ни боролись в нем противоречия, все-таки шел, шел беглый зек, Тереша Лукьянов, вслед им. Не хватило духу повернуть назад, одуматься. Втянулся в дурную стежку-дорожку Тереша, не зря, значит, говорили на суде, что подвержен он чужому влиянию, да уж какое чужое — сам словно в омут… Только бы найти его…
Однообразно, голодно, холодно, без костров, согревающих тело и душу, с ночевками на еловом лапнике, нарубленном топором, прихваченным в избенке-зимовке, под новые и новые взрывы лавин утекли еще два дня. На четвертый стало полегче, развели в ущелье костерок, попили чаю, пообсушились, спали хорошо, а на пятый, утром, Родька, торивший лыжню на пологом спуске, налетел с ходу на припорошенную колодину — сломал ногу. И перелом-то был закрытый и, наверное, незначительный, может, и не перелом, а просто трещина в ступне, только ходом Родька смог пройти лишь до полудня. Потом сел на снег. Застонал. Заныл что малое дитя. Посмотрел вслед удаляющейся фигуре Сухаря — и страх пробрал. Тихо в тайге, ни души. Хлопают лыжи впереди, а встать невозможно, сил нет. Крикнул раз, другой, трети. Заорал истошным голосом Родька. Увидел, как обернулся Сухарь, и голос его услыхал. Тихо, но четко прозвучал он в долине: «Пропадите оба пропадом, гниды, мать вашу…»
Кричал в бессильной, безысходной злобе Родька Соболев той черной спине, но показалось, только наддал шагу проклятый Сухарь, а через несколько минут и вовсе не различить было той черной точки на сверкающей радужной дорожке.