Люди словно бы побаивались жилища старика, обходили его стороной, и даже вездесущие мальчишки не смели сунуть носа в его избу, хотя на дверях не было ни замков, ни запоров — одна палка-припорка, и всякий мог войти к нему когда вздумается. О Севастьяне-Кукше, как и о доме его, люди мало теперь ведали. Молчали темные окна, молчал и сам старик. Знавшие его молодым давно лежали под крестами на берегах великого Онега, одна лишь старуха Корениха и могла еще порассказать кое-что о нем, да, видно, не каждому можно поведать душевные его тайны.
Он пережил самых старых людей в Гуслине и на побережье, пришел в эти края в старое время.
Когда осенний холод стал подолгу держаться с ночи и гигантские сосны заскрипели под студеным ветром-утренником, некоторые старые жители начали заколачивать ставни, готовясь к отъезду на зимованье в городах, пришел я прощаться с Екимычем.
Был знаком я с Федором Екимовичем Селецким с детства, в то время он бывал частым гостем в доме Коренихи. И с детства у меня с ним повелись отношения на ты, дружелюбные, похожие на мои отношения с Коренихой. Он был теперь преклонных лет, с уставшими за жизнь и вместе с тем живыми, хитроватыми глазами, аккуратными седовато-рыжими усами, с тихим, немного сипловатым голосом. Всегда он встречал меня с видимой радостью. Нынче же я заметил, вернее сказать, почувствовал, что Екимыч грустен. Он стал забывать, о чем говорил только что, и мне показалось — что-то его неотступно отвлекает и тревожит. Впрочем, списывал я его настроение и на возраст, как-никак шло к седьмому десятку. Поначалу я даже принял эту перемену в настроении общительного, дружелюбного старика на свой счет, мол, не рад он мне, неожиданному гостю, доставлявшему стареющему человеку лишнее беспокойство. Конечно же я ошибался, и уже через день-другой мне стало ясно, что его тяготят вовсе не заботы обо мне, напротив, он, как и прежде, был добрым другом и незаменимым советчиком по части поездок на острова, рыбалок и розыску самобытных певцов, сказителей-былинщиков. Лето для меня было перенасыщено всегда работой, и вплоть до последних дней мне не так и часто удавалось толком и поговорить с Екимычем. Да я и сам чувствовал, что Екимыч, в свою очередь, все не решался что-то мне сказать, а я и не торопил, зная его характер.
Мы прошли в его кабинет, не очень просторную комнату с двумя окнами. Он как-то неуклюже засуетился у глухого дубового шкафа и, обернувшись, подмигнул:
— На посошок?
— Хорошо бы… Я подумал, ты в этакую рань — дома. Был там, зря твоих потревожил… Ты что ж, теперь и по ночам в школе?
— Дело для моих привычное, не огорчайся. Знал, что зайдешь перед отъездом… Кое-что показать хотел, может, и не свидимся боле…
Я подумал, что Екимыч собирается показать мне новую главу из учебника, который он писал столько, сколько я знал его. Но было тут все ж что-то другое. Мелькнула догадка, не в том ли и причина теперешнего изменения его характера? Вот и неожиданная перемена голоса, серьезность и озабоченность, и глаза его как-то устали, показалось, что Екимыч заметно ссутулился и постарел. Что ж такое?
— Пошли наверх, Коля, — позвал он, когда мы выпили на прощанье, сказал, словно бы еще сомневаясь в чем-то.
На втором этаже была библиотека. Увидев ее впервые, было это после войны, я удивился, что в заштатной сельской школе сохранился такой запасник уникальных книг, причем пользовались им и сельские ребятишки, и все окрестные жители. Екимыч оборудовал и просторную читальню. Книги занимали весь второй этаж, теснились до потолка на многоярусных стеллажах. Прохаживаясь вдоль полок, Екимыч похлопывал и поглаживал старинные корешки, поправлял книги. Глаза его потеплели, словно бы улыбались. Я невольно позавидовал его радости.
— Вот такой коленкор… — помню, сказал он и, словно решившись, быстро добавил: — Не я собрал эти книги. Может, одну десятую часть. Остальные — его…
— Ты что говоришь? Ты…