Говорили, Кал-озеро было в прежние времена бездонно глубоким и вода прозрачнее росы. Пришли первые люди. Искупались. Подняли волны. Не понравилось воде, превратилась она в водяные столбы у берегов, а дно словно в глубокую пропасть-воронку оборвалось в самую глубь земли. Пропали с ним и люди. И правда, бездонно стало озеро, никто не смеет входить в его темную воду с тех пор. Поведал о том один, спасшийся в тот раз, паломник соловецкий, что направлялся к чистым гуслинским лесным ключам целебной воды испить. Говорят, потом бродил он по деревням, остерегая людей перед озером, пока не умер, оставив народу окрестному одну лишь память о себе — эту историю. Имени его не запомнили. Говорили о нем: «Тот, что спасся».
Так рассказывала по пути к озеру Корениха очередную историю, и долго жил он под впечатлением этой страшной сказки-были, боясь и ожидая от дремучего озера нового подвоха.
А глубо́ко и теперь озеро Кал. С южной стороны затягивается оно неспешно густой тиною, туда же наносит сосновой хвои и листвы с прибрежных деревьев.
С годами илистый верхний слой бременеет под тяжестью своей и в один прекрасный день, оборвав прибрежную спайку, камнем проваливается на подлинное дно. Это первое, ложное дно и породило легенду, такую правдоподобную и трагическую, как многое из того, что правдоподобно.
Часто ходили они с Коренихой на Дурное озеро, тихонько сидели в ушкаеках, таская окуней и больших желтых, прозрачных в солнечных лучах карасей, переговариваясь о житье-бытье.
Ночь, лишь слегка потемневшая, светлела, брезжил скорый северный рассвет, и края озера-колодца выцвечивались оранжевым светом, остекленевшая его вода наливалась палевыми полосами.
И так памятно это далекое утро, когда разбудила Терешу на самом рассвете Корениха:
— Погляди — солнце играет!
Он смотрит на макушки темных донизу сосен: сверху из неведомой дали восходит, втекая в озеро, огромное, яркое, всеобъятное пламя. Оно расплывается, шевелит теплом деревья, раздувается, точно огненный пылающий шар: играет.
КРАЙ ДЕРЕВЯННЫХ СОБОРОВ
Кто знает, когда он затосковал? Все, кто знал Севастьяна Кукшу, принимали его таким угрюмым, большим, кряжистым и добрым. Сколько помнили, всегда он кому-то помогал. Одевался просто, как остальные крестьяне. Можно было заметить в его осанке и некогда военную выправку, выделялся он среди местных жителей и не здешней манерой речи. Звали его чудаком. Но, когда я спрашивал, в чем же это выражалось, мне не могли толком ответить, и выходило, что его чудачество было лишь в том, что был он слишком добр, да вот еще сруб он поставил на окраине деревни, высоко над волнами Онежского озера, на одинокой красной скале. И дом этот не был похож на прочие избы в деревне — ладьей, плывущей среди облаков, казался он всем. Конек венчала резанная на старый манер человечья фигура, взиравшая на бурное или спокойное озеро.
Екимыч, местный учитель, вспоминал, что давным-давно ходил по окрестным селениям слушок, будто бывший военврач Кукша (настоящую фамилию его давно все и позабыли) «немного того», но прошло время, неверная молва состарилась вместе с дедом Севастьяном, и ее забыли. Однако все как-то украдкой вроде жалели старика Кукшу. Откуда вдруг взялась в народе эта жалость к бывшему белому офицеру, никто и не помнил: привычно было жалеть одинокую старость, вот и жалели, а может, чувствовали люди душевную старикову тяжесть, и казалось, что не будет ему освобождения от нее до смерти.
Глаза его редко видели веселыми, так, может, на миг, да и то раз в год по обещанию. Рыбачившие под Кукшиной скалой заонежцы примечали его не однажды одиноко сидящим подле дома, тихо улыбавшимся чему-то. Он не искал общения, а заметив наблюдавших за собою, становился мрачным, снимался с места и пропадал в темном доме-ладье.
Там, в ладье, было чисто, строго и скупо. В красном углу вместо иконы висел большой холст-портрет молодой женщины. Над рубленой сосновой кроватью — два ружья на колышках, вбитых в стену. Посреди столовой — массивный дубовый стол, тщательно выскобленный, потемневший, заморившийся от времени. Под окнами — большие сани, беседка которых украшена резьбой, а полозья, ловко выгнутые, венчались резными головами медведей.
Обстановку большой прихожей комнаты дополняла полка с книгами. Редкий гость Кукши, к своему удивлению, мог здесь увидеть старинные книги на чужих языках. Что было на втором этаже, в светелке и других, теперь уже нежилых, забитых наглухо комнатах, было неизвестно, туда были вхожи лишь сами Кукшевы.
В носу ладьи была мастерская. Сложно было бы определить, кто в ней работал: художник, столяр, слесарь или резчик по дереву и ювелир — там имелись инструменты для разных работ. Окна, высоко врезанные, с глухими массивными ставнями, с позеленевшими медными запорами, молчаливые глаза дома-ладьи, созерцали онежские дали с высоты старых сосен, храня Севастьяновы тайны.