Разделяющая линия между двумя борющимися лагерями — чертковским и графини — выступила с беспощадной резкостью, а между этими ослепленными враждой и ненавистью лагерями — был бедный, старый Толстой, с которым ни тот, ни другой лагерь — я это очень подчеркиваю — совершенно уже не считался. До какой степени мелочности, глупости и паскудства доходили все эти люди в борьбе, нельзя себе и представить. Чертков с упорством маньяка защищает Толстого от его домашних врагов и никак не может догадаться, что старику прежде всего нужен полный покой и что для этого прежде всего нужно ему, Черткову, уйти, исчезнуть. Он исчезать не хочет, он толкает Толстого на подвиг нелепый, в его годы страшный, на уход во vrai grand monde,[118]
но сам он уходить в этот vrai grand monde, имея к тому полные возможности, никак не торопится: ему это не нужно, ему нельзя, на его руках слишком важные дела в этом мире. Графиня, ревнуя к его влиянию, боясь его, ненавидя его, в рабочей комнате старика переставляет портреты так, что на первом месте оказываются портреты ближайших людей Толстому, по родству, по крови, а портрет Черткова отдаляется на второй план. Александра Львовна, взбалмошная, толстовская натура, сперва с азартом ведущая линию Черткова, а потом с таким же азартом поведшая линию против Черткова, снова переставляет фотографии так, как они стояли раньше, и закатывает отцу чудовищный скандал за то, что он, уступая просьбам жены, позволил себе в день 48-летия их свадьбы — сняться с нею! Чрез некоторое время отец вызывает ее к себе, чтобы продиктовать ей одно письмо, но у него уже нет сил и, вдруг упав головой на ручку кресла, он рыдает и в бесконечной горечи бросает ей:— Иди! Не нужна мне твоя стенография!
Потрясенная горем отца, она бросается к нему и просит у него прощения.
Не очень радостно было и на душе у графини. Так, когда в день сорокавосьмилетней годовщины ее свадьбы секретарь Толстого обратился к ней:
— Вас поздравить сегодня, графиня, можно…
— С чем? — печально отозвалась старая женщина.
То и дело налетают сыновья, чующие завещание, чующие свою беду, и еще больше подливают масла в огонь. Особенной грубостью отличался Андрей, — теперь уже умерший — который врывался к отцу, хлопая дверями и ругался, как ломовой извозчик.
Графиня, измученная, потерявшая уже всякое самообладание, по ночам шарит в комнате Толстого, ищет его дневники, выслеживает все и мучает несчастного старика. Иногда он запирается от нее, и тогда она стоит у запертой двери и просит прощения: «Левочка, я больше не буду…».
«После обеда начались упреки, что я кричал на нее, — запи сывает он в этот свой несчастный дневник, — что мне надо пожалеть ее. Теперь одиннадцатый час, она не выходила, и мне тяжело. От Черткова письмо
Уйти от всех — вот страшная правда, вот приговор всем: и другу-христианину, и совсем обезумевшей в борьбе жене, и сыновьям, и всем, всем, всем, кто создал для старенького, слабенького Толстого этот нестерпимый ад. Но он все терпел, все боролся, все хотел — и совершенно справедливо — остаться на своем месте. Еще 10 октября, узнав, что я собираюсь переселиться с Кавказа в коренную Россию, он сказал мне:
— Жаль, жаль: я всегда за status quo… Надо уметь жить во всяких условиях…
Узнав от меня, что составленный мною сборник «Голоса народов», посвященный религиозным течениям в России, Персии, Индии и прочее, идет слабо, он сказал мне, чтобы я непременно выслал часть издания ему: он очень одобрял этот труд мой и хотел рассылать его вместе со своими книгами. А незадолго перед этим, в одну из хороших, интимных минут, он говорил мне:
— Я мог бы уйти из этой обстановки и жить так, как мне хочется, — мне-то, правда, было бы хорошо, а они? Нет, надо быть не там, где тебе хорошо, а там, где нужно. Любить человечество легко, а вот трудно любить ближних, тех, до которых рукой достать можно…
Прощаясь со мной 11 октября, и графиня, и он взяли с меня слово непременно заехать к ним на обратном пути из Москвы: значит, не хотел, не думал он уходить. Записи в его дневнике за это время тем не менее говорят о его нарастающем желании уйти, хотя иногда и прорывается другое: «нынче в первый раз увидал возможность добром, любовью покорить ее, — записывает он 29-го сентября. — А х, к а б ы…».[120]
Но покорить не удалось, не сумел, и вновь дневник переполнен думами об уходе, и он ловит себя «на грешном желании, чтобы она подала повод уехать».В эти дни у него остался переночевать крестьянин М. П. Новиков, которого он очень ценил и уважал. Новиков так рассказывает об этом вечере:
«… А помните, Лев Николаевич, два года назад вы писали на мое приглашение навестить меня, что „если бы я даже хотел, я не мог бы поехать к вам…“ — сказал Новиков. — Для меня так и осталось непонятным, почему вы не могли поехать…