— Тогда, — перебил меня Толстой шутливо, — было время строгое, а теперь конституция, я со своими поделился или как это у вас говорят? Отошел от семьи, кажется… Теперь я здесь лишний, как и ваши старики, когда они доживают до моих годов, а потому совершенно свободен…
Заметив, что я принимаю это за шутку и слушаю его недоверчиво, Толстой перешел на серьезный тон.
— Да, да, поверьте, я умру не в этом доме. Я решил уйти в незнакомое место, где бы меня не знали. Может, я впрямь приду умирать в вашу хату. Только я наперед знаю, вы меня станете бранить: ведь стариков нигде не любят. Я это видал в ваших крестьянских семьях. Я ведь стал такой беспомощный и бесполезный… — произнес он упавшим голосом.
Мне стоило больших усилий, чтобы не расплакаться при этих словах, и Толстому, видимо, тяжело было это признание…»
Когда Новиков лежал уже в постели и засыпал, Толстой снова пришел к нему и, присев к нему на постель, в темноте сказал тихо и отрывочно:
— Я к вам на минутку… Я ведь от вас никогда не скрывал, что я в этом доме киплю, как в аду, и всегда думал и желал уйти куда-нибудь, в лес, в сторожку или на деревню к бобылю, где бы мы помогали друг другу, но Бог не давал мне силы порвать с семьей, моя слабость, может быть, грех, но я для моего удовольствия не мог заставить страдать других, хотя бы и семейных… А теперь вижу, что и для семейных будет лучше, меньше из-за меня будет спора, греха…
Старушка М. А. Шмидт всячески уговаривала его не уезжать — «да и моя совесть не дает», — прибавляет он в дневнике от 26 октября.
И, наконец, лавина сорвалась.
«28-го Окт. Лег в половине 12-го. Спал до 3-го часа, — записывает он. — Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворяние двери и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С. А. что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяется дверь и входит С. А., спрашивая о „здоровье“ и удивляясь на свет, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать.
В 6-м часу все кое-как уложено, я иду на конюшню велеть закладывать… Ночь — глаза выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать… Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем…»
Вы представьте себе только этого беленького старичка, который натыкается в темноте на деревья, падает, дрожит — разве это великан Толстой, торжественно уходящий в новую жизнь, во vrai grand monde?! Разве это хоть отдаленно похоже на победу? Нет, это не победа — это полное поражение: «ну-тка, покажи-ка твое христианство, — обращался он к себе в дневнике. — Покажи-ка, как надо любить делающих тебе зло…» И вместо того — это «отвращение» к самому близкому и страдающему человеку, вместо того — это жалкое щупанье пульса, не у жены, которая исходила кровью, нет, а у себя, да еще при полном отрицании — на словах — медицины, вместо того — это жалкое бегство. Русский Икар, певший за облаками свои чудные песни, которым внимал невольно зачарованный мир, вдруг сорвался с высоты на своих подъеденных земной молью крыльях, ударился о землю, и мы услышали стон. А те слепцы, те безумцы, которые послали несчастного старика в холодную ночь, в неизвестность, в смерть, они ликовали: наконец-то Толстой отказался от своего преступного богатства и ушел во vrai grand monde! Чертков объявил это своим «с просветленным лицом»… И это ликование происходило в его доме, в котором было что-то около сорока комнат, с ваннами, с внутренним телефоном и целой дворней целые дни и ночи праздно болтающих о Христе и о спасении мира толстовцев-дармоедов…