И он знал, что никогда не найдет его, ибо боялся выяснить, чем был болен тот или иной выздоравливающий, встретившийся на его пути. Каждый больной перед операцией хочет поговорить с товарищем по несчастью, у которого все беды уже позади. Это приносит облегчение и придает бодрость. Но как страшно найти одноногого, готового к выписке… Или хотя бы услышать о нем из уст людей, страдающих другими болезнями. И, не находя сил заговорить с кем-нибудь о себе, Штейнер лишь приглядывался к лицам.
Вернувшийся в Берлин Михайловский был неприятно поражен видом Штейнера. С момента их последнего свидания прошло всего пять дней, но вместо доброго моложавого человека перед ним стояло существо, словно загнанное жизнью. Осунувшееся лицо, бегающие глаза, дрожащие руки. «Устал ждать», — пронеслось в голове Михайловского. Он понял: в каком бы состоянии ни находился его подопечный, с операцией тянуть больше нельзя: каждый день ожидания будет отнимать у него силы, и моральные и физические. Михайловский назначил операцию на следующий день.
У выхода из клиники его окликнули. Он обернулся: Луггер.
— Все хорошо, — ответил он ему, — операция будет завтра.
— Я уже слышал. Позвольте мне быть вашим ассистентом.
— Все возвращается на круги своя? — усмехнулся Анатолий Яковлевич.
Он вспомнил сорок третий год, баньку, освещенную самодельными прожекторами, и Луггера с плотно сжатыми губами, неподвижно следящего за Борисенко, медленно уносящим мину…
— Что ж, спасибо, — ответил он. — У вас легкая рука.
— Я почему-то был уверен, что вы мне не откажете, — сказал Луггер.
— А, собственно, ведь мог бы. Вы не специалист в этой области…
— Знаете, если вы поверили в меня тогда… Вы, может быть, сами не отдаете себе отчета в том, какое благое дело сделали. Благодаря вашему доверию я снова стал человеком. Я получил доступ к добру. Если бы мне не дали тогда оперировать мальчика, кто знает, не озлобился бы я…
— За это вы должны благодарить Вербу, — ответил Михайловский. И с удивлением подумал о том, чем сам был обязан Луггеру, — он был первым, кто поколебал его ненависть.
С тех пор прошло много лет. Несколько раз Михайловский был в ГДР. Он беседовал со своими коллегами, с писателями, учеными, и ему порой странно было думать, что тот или иной его собеседник тридцать лет назад мог быть убит русской пулей или сам выстрелить в русского. Перед ним были люди, стремящиеся делать добро, осуждающие насилие, и он прекрасно находил общий язык с ними. Теперь он попал в Западный Берлин. Тут все было сложнее. Однако и здесь его не оставляла мысль: этот народ не позволит больше себя околпачить. Уже по пути к Штейнеру он встретил на улице демонстрацию рабочих. Люди боролись, требовали улучшения своей жизни. Они научились протестовать. Он поделился своими соображениями с Луггером, который вызвался проводить его до гостиницы.
— Надо же когда-нибудь и нам поумнеть, — ответил он ему.
— Как вы считаете, покончено в ФРГ с нацизмом? — спросил Михайловский.
— И да, и нет. — задумчиво произнес Луггер. — Зло слишком живуче; от него трудно избавиться так вот, сразу. Есть определенные круги, которым это на руку. У нас существует много террористических организаций; их выходки правые газеты отождествляют с коммунистическим движением, и часто мещанин, не разобравшись, подпевает им. Ну а от этого, сами понимаете, недалеко до выкриков: «Бей коммунистов и евреев!» Не так давно произошел случай безобразный. Два офицера сожгли на площади в Мюнхене статую, сделанную из папье-маше. Предварительно они написали на ней: «еврей». Но общественное возмущение было таково, что правительству пришлось разжаловать этих двух молодчиков. Приличные люди научились бороться с негодяями.
В голосе Луггера звучали и негодование и гордость одновременно. Михайловский, глядя на него, думал, что внешне он, пожалуй, изменился со времен войны меньше их всех. Та же поджарая фигура, молодое лицо. Но в нем появилась уверенность в себе, он как бы чувствовал, что искупил свою вину, и теперь с полным правом говорил о добре, о необходимости борьбы за него.
— Между прочим, — сказал он, — я подумал сейчас о том, как далеко ушел в прошлое Ганс Луггер сорок первого года. Что я тогда сделал, чтобы не было той чудовищной бойни? Скулил? Страдал? Мучился сознанием собственной причастности к тому взаимному уничтожению? Ничего подобного! Осуждал? Наоборот, рукоплескал, когда за месяц-другой мы разгромили половину Европы. Задумываться стал лишь после Сталинграда. Но продолжал верить в Гитлера, наместника бога на земле, верил в тысячелетний рейх, верил в здравый смысл войны, в великие цели нации… Знаете, я еще в первый ваш приезд сюда хотел предложить вам почитать мои письма с фронта. Сейчас они со мной. Почитайте. И вы поймете, какую бездну нам пришлось преодолеть в своем сознании; эволюция взрослого человека — не мальчика, не юноши — взрослого! Думаю, вам будет интересно.
— Конечно, спасибо. А почему вы не уехали в Восточный Берлин? Там нет места фашистским молодчикам, — сказал Михайловский.