У Лу Андреас-Саломе при ее цветущей витальности в то время всё еще были страстные поклонники, несмотря на ее возраст и на то, что она совсем не озабочивалась своей внешностью (ходила в серой мешковине, которую называли тогда «платьем реформ»[108]
). Я словно бы все еще вижу перед собой одного из них, у которого от резких слов Лу в глазах появляются слезы, так что его монокль срывается и падает на пол. Взгляд ее излучал большую силу. Однажды вечером, когда мы с ней и с психоаналитиком бароном Г. сидели в Одеон-баре, я в ходе оживленного разговора была поражена чрезвычайной красотой трех пар глаз: глаза Рильке, полные души, становились темно-фиолетовыми, впрочем, в них было странное свойство внезапно переходить от глубочайшего свечения к опаловому блеску; глаза барона Г. мерцали прозрачной интеллигентностью проникновенной голубизны, а у Лу в это время был великолепный тигриный взгляд. Всё это преисполнило меня странной гордостью за то, что эти изумительные источники света были человеческими глазами.Надо полагать, Рильке исключал для себя всякий психоанализ. В то же время длительный контакт с Лу, повидимому, приблизил его к пониманию основных положений учения, если уже прежде он не встретил их в ряде древнегреческих мифов и трагедий. Третья элегия указывает на это неопровержимо. Различные моменты психоанализа в этой элегии, одной из сильнейших, сконцентрированы и сублимированы…»
Особенно важно ее несогласие с трактовкой Лу рилькевского ангела. Действительно, Лу полагала, что точкой роста представлений об ангеле стали у Рильке «печаль и скорбь» в связи с теми физическими дискомфортами, которые начали неуклонно возрастать после блаженного периода первой юности, где гармония между телесным и духовным была почти полной и все физически-телесные действия поэта тотчас являли и свой духовный эквивалент. Пронизанность телесных функций поэта вибрациями духа, действительно, часто фиксируема в беседах Рильке с Лу и с Касснером. Однако в общении с Лу, которая одна выполняла роль друга-психотерапевта, Рильке довольно часто сообщал о том, что его тело «становится карикатурой его духовности». Гармония с годами нарушается, вместо полного слияния – распутье и движение рядышком уже двумя дорогами. Вполне естественная точка начала заката тела как плоти. Но, по мнению Лу, это вызвало бурю несогласия в Рильке. «Это тот пункт, та точка, где зародился его миф об Ангеле». Тело зажато между зверем и ангелом, и Рильке рванулся к ангельскому. Вновь и вновь Лу педалирует на теме пойманности поэта в теле, на незадействованности телесности в творческом процессе. Тело как тюрьма. Возникает картина этакого германского Паскаля, что входит в явное противоречие с моцартианским образом поэта, встающим из его переписок и мемуарных о нем свидетельств. Более того, Рильке как едва ли кто в его окружении подчеркнуто защищал мистически-земную, хтонически-языческую подоплеку земного царства как объединительно-переходного, междумирного. Его «Письмо молодого рабочего» славит именно земное, хтонически-телесное царство и протестует против любых попыток обокрасть его, перенося ценность «мира сего» в иномирье. Рильке почти подчеркнуто славит эротику земного человеческого общения как ценность едва ли не абсолютную. Это и понятно: по внутренней закваске он был дзэнцем, и всякие отрывы материального от духовного рассматривал как нарочитую, измышленную рассудком дихотомию, как провокацию конфликта в сознании, в то время как бытие целостно, нераздельно, в том числе нераздельно на распад и цветение.
Конечно, о последнем Лу прекрасно осведомлена и ничуть этого не отрицает. Однако одно дело понимать/ чувствовать космическое единство плоти/духа, жизни/ смерти и другое дело реализовывать сам этот феномен бытийства (экзистенциальной целокупности). Обучение себя