Таким вот образом вскоре и поблекла его радость от общения с колонией художников, где ему хотелось обрести то человеческое дружество, которое после русских впечатлений представлялось ему совершенно незаменимой основой: «Из этого не может выйти никакого искусства. <…> И меня страшит <…> в такой жизни ее нетрудная невзыскательность. <…> Крамской чувствовал это, когда приходили дети и вместе с ними являлось настоящее и забота о ближайшем будущем вместо забот о далеком; так смещаются все масштабы: удаленное больше не важно, оно лишь вчерашний день, завтрашний же день – больше чем вечность…»
Его одолевал страх невозможности начать: «… Когда же наконец техника моего искусства, та ее наиглубочайшая и наименьшая частица, с которой я мог бы начинать, обретет качество плодотворности? Я готов к любому возвращению, вплоть до самого истока, пусть даже всё, что я сделал, превратится в ничто, пусть даже станет меньшим, чем подметание порога, к которому следующий гость вновь принесет следы своего пути».
В этом письме (от 8 августа 1903 года из Обернойланда) прорывается тоска по своему подлинному, отличному ото всего иного произведению; не колеблясь, он жаждет лишь своего собственного: «Не правда ли, Лу, так это и должно быть; мы должны быть подобны потоку, а не забредать в каналы, сопровождая воду к пастбищам? Не правда ли, мы должны держаться вместе и журчать? Быть может, однажды, когда мы очень состаримся, уже в самом конце мы не сможем более выдерживать напора и тогда, впадая в дельту, разойдемся, растворимся по течению… о
А потом его снова пригибало к земле неспособностью нести ответственность за взятое на себя, неспособностью стать чьей-либо опорой: «Раньше я думал, что было бы лучше обзавестись однажды домом, женой и ребенком, чем-то действительно бесспорным; думал, что благодаря этому я стал бы более для себя очевидным, ощутимым, реальным. Но посмотри: разве Вестерведе не был реальным, разве не сам я построил дом и обустроился в нем? И однако же всё там было реальностью
Или самообвинение за год до этого: «Разве дом мой бывал для меня чем-то кроме чужбины, на которую я вынужден был работать, и разве ближние мои являются чем-то бо́льшим для меня, нежели визитом, который не хочется наносить. Как теряю себя я каждый раз, когда хочу стать для них чем-то; как удаляюсь при этом от себя, не в состоянии приблизиться и к ним, так вот и зависая между ними и собою, пребывая в пути, но не зная, где я и сколько со мной Моего и сколько существует того, что мне доступно».
Однако писавший так знал как никто другой и сердечность взаимосвязей между людьми: та самая артистичность, чьи притязания и запросы мешали ему быть преданным общему, превращала его, как никого другого, в знающего и чувствующего нежнейшие человеческие запросы. Это мучительное противоречие стоит за тысячами всевозможных случаев; оно придает каждому письменному самовыражению Рильке тем больше непосредственной жизненности, чем контрастнее выделяется написанное на фоне его жизненной разочарованности. Для примера можно взять всё, что угодно: скажем, его и его жены Клары свидание с маленькой Рут у тестя с тещей (письмо из Обернойланда от 25 июля 1903 г.): «Вначале, когда только пришли, мы старались быть тихими-тихими и похожими на предметы, а Рут сидела и долго-долго смотрела на нас. Она не спускала с нас своих серьезных, темно-синих глаз, и мы пребывали в этом ожидании около часа, почти не шевелясь; так ожидают, что маленькая птичка подойдет поближе, страшась спугнуть ее малейшим движением. И наконец она подошла к нам совершенно добровольно и попыталась сказать несколько слов, как будто мы могли их понять; чуть позднее с очень близкого расстояния она узнала в наших глазах свой собственный маленький сияющий образ. И назвала себя и улыбнулась; это и было первое ее к нам доверие…»
«А потом с несколько высокомерной снисходительностью она наблюдала наши робкие старания сблизиться, делясь с ней всем. И вдруг для нее стало естественным говорить «мама», а потом она вновь, словно бы что-то вспомнив, распахнула руки и кинулась к нам как к любви. Сейчас она добра к нам; меня называет «дядя» и «добрый дядя» и радуется, что я еще здесь».