То мучительное противоречие, что из общительности увлекало его в одиночество, а в одиночестве разрывало его в самом себе, наиболее жутким образом разразилось старыми его страхами в эпоху первого его пребывания в Париже. И если я не привожу соответствующих мест из его писем, то лишь потому, что они дословно приведены в парижском дневнике Мальте Лауридс Бригге. Он предпослал их такими словами: «Я хочу сказать тебе, милая Лу, что Париж оказался для меня переживанием, подобным военной школе; как тогда меня охватило громадное робкое изумление, так и сейчас я вновь охвачен ужасом перед всем тем, что в несказанности хаоса зовется жизнью. В ту пору, когда я был мальчиком в окружении других мальчишек, я был одинок среди них, но как же одинок оказался я ныне посреди этих людей, как непрерывно отвергаем оказался я – отвергаем всем, что встречалось мне; автомашины ехали прямо на меня, а те, что спешили, вовсе не огибали меня, нет, они исполненными презрения мчались по мне, словно я был грязной лужей, где скопилась старая вода». (Ворпсведе, 18 июля 1903 г.)
От этих жутких и великолепных описаний беднейших из бедняков, их болезней, ужасов, бездомности впечатление такое, будто сам наблюдатель распался во всех этих людях, растворился в них привидением, погиб вместе с ними. Не сострадание взывает из сверхмерности этих впечатлений, напротив – автор входит в них словно в акты изнасилований, которые в символически зримой форме прорывали
«Однажды, когда я был в Виареджо, мне это удалось, хотя всего лишь на короткое время; впрочем, и там страхи все же поднялись, и даже бо́льшие чем прежде, они захлестнули меня. <…> И все же это случилось. Там родились молитвы, Лу, книга молитв. Тебе я должен сказать об этом, ибо именно в твоих руках покоятся мои первые молитвы, в которые я так часто погружался и которыми я столь часто держался в моем далеке. И поскольку в них такой великий звук и поскольку им так покойно при тебе (и поскольку никто, кроме тебя и меня, не знает о них), я и мог ими держаться…»
«Взгляни же: я чужак и бедняк. И я прейду; но в твоих руках останется всё, что однажды могло бы стать моей родиной, если бы я был сильнее…»
Во времена еще первых своих поездок в Париж он благодаря своей жене Кларе познакомился с Роденом. Уже самые первые впечатления оказались для него решающими: впечатления эти были того свойства, что вдруг поверх всего его прежнего опыта явили ему предназначение художника в качестве чего-то само собой разумеющегося. Оглядываясь назад в 1903 год, он так описывает эти первые впечатления: «Когда я впервые пришел к Родену и завтракал у него, на воздухе, в Медоне, <…> за одним столом с незнакомыми людьми, то уже тогда понял, что его дом для него ничего не значит, что он был, быть может, всего лишь маленькой жалкой естественной потребностью, крышей над головой на время дождя или сна; я уже знал, что он ничуть не озабочивается домом, и тот никак не влияет на его одиночество и самососредоточенность. Глубоко в самом себе хранит он сумрак, убежище и покой своего дома, он сам стал и небом над этим домом, и лесом вокруг, и далью, и большой рекой, непрерывно струящейся рядом».