Это приблизительно все, что я перенес в блокнот из нашего разговора, что смог потом прорастить. В блокноте это вышло куда как куце. Но было еще кое-что.
В третьем классе меня толкнули на нравившуюся мне девочку, и уже в падении я понял, что этот полет должен стать более прицельным. Мякоть ее щеки отпружинила меня в невесомость. За этим поцелуем узаконен статус первого, ведь я все-таки ухитрился скользящим приближением захватить уголок губ.
Другие губы — куда более податливые — для меня до сих пор отдавали любопытной смесью черники, арахиса и чернослива. Я часто находил в записях описание этого вкуса и надежду на продолжение его поисков. Этот поцелуй испортил мне приторной негой всю смену пребывания в пионерском лагере. Он был вручен внезапно на танцевальной площадке одной на редкость популярной девушкой. Она повела меня танцевать, шепча, что ей надо избавиться от нескольких ухажеров. Три низкорослых гаденыша стояли в кустах позади скамейки и злобно передавали друг другу один неиссякаемый бычок без фильтра. После поцелуя, который был излишней фазой для мимикрии нашего танца, преследователи растворились в ночи, и, как ни странно, я — с опаской ожидающий незаслуженной мести — больше с ними не сталкивался. Но я получил надежду и напрасно променял на ее ветреный призрак тайные одинокие прогулки за оградой лагеря.
Еще серия поцелуев была собрана весной в конце выпускного класса, когда моя угловатая, худая и невзрачно-нервная одноклассница близко к сердцу допустила интроекцию прозрения классной руководительницы, что из нас выйдет хорошая пара. Пока я разбирался в себе, мы обошли все окрестные дворы вокруг школы в тщетном поиске темы для разговора. Поцелуи были предприняты как ее безупречное замещение, но были совершенно лишены вкуса. Второй тревожащий аромат я нашел под языком Второй Юлии в период моего ухаживания за Джемой. К тому, что случилось теперь, я слишком долго готовился и ничего не понял.
Когда-то я планировал, как буду вести себя, чтобы приблизить этот поцелуй. Моими учителями бывали поочередно Дон Гуан и виконт де Вальмон: в момент неотвратимого поцелуя надо было бормотать без тени сомнения какую-нибудь фразу, парализующую девичью волю, — «Я ничего не делаю!» или «Ты же не хочешь, чтобы я тебя поцеловал!» Я слишком рассчитывал на логический узел, распутать который можно только после совершенного действия, но это уже ни к чему. Стиль соблазнителя — любовная софистика, — рискованная примета для разумной женщины. Теперь мне ничего не потребовалось. Юлия с моей помощью вернулась в полость легкой синеватой шубки, и я улыбнулся:
— В залог прощанья — скромный поцелуй.
В моих беспамятных записках я слишком часто клянусь себе, что первый наш поцелуй запомню и прочувствую до мельчайшей ноты, что место, где он случится, будет изучено мной до самой тонкой и недоступной глазу пылинки. Именно поцелуй всегда казался мне тем, что даст возможность родиться заново! Это случилось со скоростью света и совсем вскользь, я думал только о том, как нелепо пребывать в моем ощущении собственной неидеальной чистоты, одна бледная мысль простиралась от ожидания, когда я снова окажусь в постели, до ритуального закрепления нежных проводов (она же уезжает).
И вдруг она поправила меня:
— Прощенья, а не прощанья!
Эти потрясения явно вызвали меня к жизни. Я не сразу потом лег в постель и даже нашел в себе ровно на один бутерброд аппетита.
Затаясь под одеялом, в истоме подступающего сна, я еще раз взглянул на итальянское стихотворение. «Работа воображения» — это так близко к окончательной разгадке. Но я заметил, как неуклонно во мне слабел восторг от собственной проницательности, я еще не мог отделаться от подозрений, что mulino — это, например, «маленький мул», a pranzo — вовсе не итальянский принц, а какой-нибудь «ранец».
XXXV
Восприятие и запоминание требовали от меня — без всякого снисхождения к нежным страхам ребенка — отдаться потоку вкусовых, цветовых, слуховых эмоций. Ничего не оставляя себе, я протягивал их сквозь сознание и в итоге стал до них жаден. Проводить время, слушая из постели падающую в ванной каплю или приближая и отдаляя от кончика носа указующий ноготь, которым сковырнул цедру, классах в четвертом-шестом, стало для меня основным занятием. Отражая в себе общительные крупицы мира, я не собирал их, а только привыкал к покою их постоянного сопровождения. Мир ходил вместе со мной, и, думаю, даже ради грубого опыта я от него не отказывался и ни на секунду не прерывал нашей связи. Но случались такие сильные ощущения, которые долго — целый световой день — носили меня в гремящем облаке, и это создавало иллюзию целой жизненной непрерывности, то есть выхода моей памяти из родовой комы.