Когда я оказался в очень траурной очереди в паспортном столе (а только очередь за символом собственной личности бывает такой отстраненной и пафосной), в одном кабинете мне вручили все занесенные сюда заранее бумаги, так что оставалось только в другом кабинете назвать свою фамилию и получить собственный документ с гражданским номером. От безделья, — так как разглядывать находящихся рядом людей в кои-то веки показалось делом неприличным, я заглянул в свидетельство о рождении (того мальчика со снимков) и в качестве единственной примечательной детали сразу же отметил странный завиток на последней цифре произведшего меня на свет года. Черные чернила, с беспощадной аккуратностью нанесенные железным пером, в одном месте давали никчемное завихрение. Цифра пять, отверзшая безгубый рот с обычной для нее карикатурной крикливостью, на ровном высоком своем лбу имела завлекательный чубчик, продолженный волнистой линией развивающегося волоса. Что-то женское было в этой прическе, хотя почему бы цифре не сохранять признаки пола. Наверное, любой ребенок в тоске начальных классов умел превращать бездушные цифры в забавные рожицы, но в данном случае дело касалось серьезного документа. Ни глаза, ни кукольного носа подрисовано не было, а отпавшая сверху челка была. Подошла моя очередь, и, получив паспорт, я сначала наметил этот эпизод в записной книжке — «Сидел полтора часа в очереди за паспортом. У одного мужчины слишком черные ресницы, у другого черная шляпа. Женщина в тонких серых перчатках, никак не могла пригладить волосы. Я все время смотрел в свидетельство о рождении. Получил паспорт. Он красный, и фотография выбрана кривая». Как видим, информации мало, поэтому данный случай я благополучно забыл. Где-то по истечении года мне опять пришлось наткнуться на это свидетельство в своих бумагах, когда я наводил в них механический порядок — перечитывал записи, распределял их по датам. Я машинально открыл его и сразу — с якобы новым удивлением — обнаружил этот до сих пор неостриженный чуб. Впрочем теперь, под косым падением солнечного света, который точно таким же треугольником отчеркивал верх моего стола, как и нижнюю половину противоположного дома, я увидел, что к документу когда-то применялось что-то вроде краешка бритвы — несколько цветных волокон официальной бумаги было счищено, но след оставался белесый, так что дело не пошло дальше точки, нависавшей на краю чуба. В этом можно было подозревать руку художника, то есть моего отца. И год моего рождения мог читаться и как более привычный 75-й, и как отвратительно чуждый 73-й.
Поскольку я уже владел паспортом и в 1992 году поступил в университет, я считал себя семнадцатилетним юношей, был ничуть не крупнее и тех и других своих лет, — и не так часто, как Шерстнев, брил бороду. Поэт не раз уже пугающе запускал свой подбородок ради эксперимента. Одну неделю из него лез черный игольчатый ворс, потом в одно мановение щетина начинала струиться и приобретала медный оттенок, и перед нами представал моложавый дяденька с большим сбористым лбом и невероятной грустью в глазах. Дальнейший опыт лишал бороду Шерстнева естественности — он начинал казаться гримированным для Эсхиловых «Персов» актером, — так что однажды утром заявлялся в университет без грима и с уже непристойно голым лицом.
Подозрения, что мне не семнадцать, а девятнадцать лет, мало меня обрадовали. Ведь два года были не подарены, а отняты от жизни. Еще целых два года, которых я не помнил. Мои дневниковые записи начинались с третьего класса, когда родители решили перевести меня в другую школу. Считалось, что в прежней была слишком слабая программа, хотя уже во втором классе (если верить всем этим цифрам) мы изучали иностранный язык.
«Антероградная амнезия, — повторил отец, стараясь не оторваться от газеты. — Ты уже спрашивал об этом, и мы об этом говорили. Неоднократно».
Газету он все-таки свернул и даже без жалости положил ее одним правительственным лицом в жирное пятно от только что убранной суповой тарелки. Мы перешли в гостиную, где глаза отца скользили по золотистым вазам с золотистыми цветами на обоях. Он, будто скульптор, изнемогающий по гипсовой работе, разминал в пальцах нижнюю губу и давал скудные сведения. Тема была ему неприятна — будто мы счищали слой свежих красок с недурно написанной картины ради находящейся под ней бессмысленной мазни.