– То, что я думаю, не имеет смысла, – сказал Вилли.
Кэй оцепенела.
– То есть ты думаешь, что я…
– Нет, – сказал Вилли. – Я …
– Да, – решительно проговорил Фантастес. – Да, я так думаю.
– И я, – промолвил Рацио и встал на ноги. – Хотя такого сюжета я не выстроил бы со всеми духами-причинами на свете.
– Хотя такой картины я не смог бы нафантазировать со всеми листьями с дерева из Библа.
– Похоже, мы… может быть, мы, наконец, знаем, кто ты есть, – сказал Вилли.
– Я знал, что ты отыщешь меня, – сказал Нед Д’Ос. – Теперь нам все по плечу.
Кэй смотрела на отца, на его запачканную, мятую одежду, на грязные волосы, на небритое истощенное лицо, в глаза, где раньше было столько игры, щедрости, тепла. Теперь они, казалось, глядели холодно, оценивающе.
Она не могла к нему подойти.
Она содрогнулась.
У нее не было сил думать, и она не думала: просто повернулась и, ни секунды не мешкая, пошла по улице прочь от всех – двинулась к реке, туда же, куда ехали машины. Даже если бы задалась вопросом, последуют ли за ней остальные, это было бы ей безразлично; голова, пока она шла, была целиком занята другим, заполнена ощущениями: она чувствовала ветер, по-прежнему дувший в затылок, жесткость и холод тротуарных плит под тонкими подошвами, едкий, острый запах автомобильных выхлопов в ноздрях; и, под всем этим, было истончающее, обессиливающее ощущение тела, которое она раньше считала своим, но, выходит, считала напрасно. Ей хотелось, чтобы ветер перестал ее обдувать, чтобы он попросту дул сквозь нее. Ей хотелось, чтобы он отправил ее в черную пучину илистой реки.
Она сворачивала за углы как попало. Выбирала направление, шла, а потом, когда возникало побуждение, намеренно наобум пускалась в другую сторону. Она была тверда в желании не дать им себя обнаружить – или хоть заставить их потрудиться, идя по следу. Иные из улиц, такие узкие, что, казалось, и тачка едва проедет, будто приглашали ее усесться на миниатюрном крылечке, примоститься на порожке – там, где белый глянец деревянной дверной обшивки соприкасался с тяжелым, затертым подошвами до желтизны камнем, где чернели крашеные лупящиеся перила, вделанные в выцветшие плитки. Она могла бы передохнуть, могла бы дождаться остальных, которые наверняка были где-то недалеко. Ее тянуло сесть на ступеньку и выплакаться. Но всякий раз она двигалась дальше – к очередному повороту, за очередной перекресток, сквозь очередной скверик с голыми деревьями. Остановиться – значило бы признать, что есть предел, граница; и она, хотя уже болели натертые ступни, хотя все чаще возникало желание сесть или просто прислониться к стене или дереву, двигалась дальше, наружу – за грань того, что она доныне называла собой.
На широком и пустом бульваре, где лишь изредка с шумом промахивали такси, ноги Кэй вконец отказались идти и она, доковыляв до автобусной остановки, опустилась на сиденье. Несколько минут получала удовольствие от тишины и расслабления усталых мышц, слушала ритм своего сердца, который накладывался на замедляющееся дыхание. Несколько минут испытывала желание, чтобы остальные не появлялись еще несколько минут. А их все не было и не было: никакого намека на движение на периферии ее ожидания, никаких черных пальто и осторожных шагов. В животе завязался небольшой узел страха; она сидела на вращающемся сиденье под навесом остановки и смотрела на линии мостовой, неподвижно проходящие через ее поле зрения. Десять минут прошло. Она начала считать. Двадцать. Когда наконец набралась отваги и огляделась, то ничего не увидела, кроме пожилого пьяницы, который брел, удаляясь от нее, по ее стороне бульвара, вытянув одну руку и разглагольствуя во весь голос. Судорога прошла по ее туловищу, как от удара током. Она вонзила ногти одной руки в другую с тыльной стороны, но даже не поняла, какой из рук больно.