Он поднялся с постели и немного постоял у окна, глядя в сад, залитый лунным светом, и трепеща при мысли о том, что сейчас сделает. Воздух был напоен тончайшим стрекотом цикад и шорохами, тишайшими возгласами крошечных живых существ. Человечек осторожно-осторожно прошел по скрипучим половицам, боясь разбудить спящий дом, к большому темному гардеробу, где лежал сложенным его костюм, и вынул его оттуда деталь за деталью, и бережно, но быстро-быстро сорвал всю папиросную бумагу и все приметанные лоскутки – и вот перед ним был костюм во всем своем совершенстве и великолепии, каким он впервые получил его из рук матушки, – как же давно это было. Ни одна пуговка не потускнела, ни одна ниточка не выцвела на драгоценном костюме, и человечек до того обрадовался, что прослезился, когда бесшумно, но торопливо надевал его. А потом он вернулся – тихо и быстро – к окну, выходившему в сад, и немного постоял там, сияя в лунном свете, и пуговицы его мерцали, словно звезды, а затем он выбрался на карниз и, стараясь издавать как можно меньше шороху, неловко спустился на садовую дорожку. Он постоял перед домом матушки, белым и почти столь же ясно видимым, как при свете дня, где на всех окнах, кроме окна его комнаты, были опущены шторы, словно веки на сонных глазах. Деревья отбрасывали на стену неподвижные тени, похожие на изысканные черные кружева.
При луне сад был совсем не такой, каким виделся днем, – ее свет вплетался в живые изгороди и тянулся призрачной паутиной от побега к побегу. Каждый цветок сиял белым или искрасна-черным, воздух трепетал от звона крошечных цикад и пения соловьев, невидимых в густых кронах.
В мире не было тьмы – только теплые загадочные тени, и все листья и шипы были окаймлены и очерчены радужными самоцветами росы. Ночь была теплее всех ночей на свете, и небо каким-то чудом стало одновременно и просторней, и ближе, и, несмотря на то что над миром воцарилась огромная луна цвета слоновой кости, на небосводе сияли россыпи звезд.
Человечек не закричал и не запел при виде всей этой безбрежной радости. Некоторое время он стоял, словно оцепенев от восторга, а потом тихонько вскрикнул странным голосом, раскинул руки и ринулся вперед, словно хотел разом обнять весь мир во всей его округлой огромности. Он не замечал аккуратно проложенных дорожек, деливших сад на квадраты, а мчался прямо через клумбы, сквозь мокрые, высокие, благоуханные травы, сквозь маттиолу, табак и заросли призрачной белой мальвы, сквозь густую полынь и лаванду, через большой островок резеды, которая была ему по колено. Он подбежал к высокой живой изгороди и прорвался через нее, и хотя ветви ежевики оставляли на нем глубокие царапины и выдирали нитки из его чудесного костюма, а шипы, репейники и колючки цеплялись за него и липли к нему, ему было все равно. Ему было все равно, ведь он знал, что именно так и надо носить его костюм, именно об этом он и мечтал.
– Я рад, что надел свой костюм, – сказал он. – Я рад, что носил его.
За живой изгородью он обнаружил утиный пруд – то есть днем это был пруд. А ночью это была гигантская чаша серебристого лунного света, вся звенящая от пения лягушек, чаша восхитительного серебристого лунного света, в извивах и крапинках удивительных узоров, и человечек сбежал в ее воды между тонкими черными камышами, по колено, по пояс, по грудь, и обеими руками шлепал по воде, чтобы пустить по ней черные и сверкающие волны, качающиеся, трепещущие волны, а между ними в сети перепутанных отражений, которые отбрасывали плакучие ивы на берегу, дрожали пойманные звезды. Человечек сначала шел, а потом поплыл – и вот уже очутился на том берегу и выбрался на него, волоча за собой, как казалось ему, не водоросли, а самые что ни на есть настоящие серебряные нити, длинные, мокрые, скатавшиеся в ком. И он двинулся дальше, сквозь преображенные заросли кипрея и нескошенную метельчатую траву на дальнем берегу. Так он вышел на большую дорогу, запыхавшийся, счастливый.
– Я неописуемо рад, что у меня нашелся наряд, подходящий для такого случая, – сказал он.
Большая дорога бежала под луной прямо, как летящая стрела, до самого края темно-синей бездны неба – белая, сверкающая дорога, с поющими по обе стороны соловьями, и по ней-то и двинулся человечек, то бегом, то вприпрыжку, то медленно, напитываясь радостью, в наряде, который сшила ему матушка нежными своими руками, не знавшими усталости. Дорога была вся в пыли, но для человечка это были сплошные мягкость и белизна, и по пути вокруг его мокрой, блестящей, спешащей фигурки вдруг запорхала огромная темная ночная бабочка. Поначалу человечек не обратил на бабочку внимания, а потом замахал на нее руками и пустился в пляс, а она кружила у него над головой.
– Пушистая бабочка! – воскликнул он. – Милая бабочка! И чудная ночь, чудеснейшая в мире ночь! Как ты думаешь, милая бабочка, великолепен ли мой наряд? Так ли он великолепен, как твои крылышки и все это серебристое одеяние земли и неба?
И бабочка кружила все ближе, ближе, и вот уже ее бархатные крылышки коснулись его губ…