Он хотел носить костюм везде и показывать его всем на свете. Он представлял себе все места, где когда-то побывал, и все края, которые ему описывали, и пытался вообразить, что бы он почувствовал, если бы немедля очутился во всех этих местах и увидел все эти края в своем блистательном костюме, и ему хотелось сей же час отправиться в нем на залитый жарким солнышком луг, поросший высокой травой. Лишь бы надеть его! Но матушка сказала ему: «Нет». Она сказала, что костюм нужно очень беречь, поскольку у человечка никогда не будет ничего столь роскошного, даже близко, нужно холить его, и лелеять, и надевать пореже, по самым торжественным случаям. Это его свадебный костюм, сказала она. И она взяла пуговицы и завернула их в папиросную бумагу, опасаясь, как бы не потускнели они и не утратили блеск и новизну, и приметала защитные лоскутки на локтях и обшлагах и везде, где костюм мог особенно легко попортиться. Человечку все это было как нож острый, он сопротивлялся, но что он мог поделать? И в конце концов ее предупреждения и уговоры возымели действие, и он согласился снять великолепный костюм и сложить его, чтобы сохранить все складочки в нужных местах, и спрятать. Это было почти то же самое, что вовсе его лишиться. Но человечек все время думал, когда же можно будет снова нарядиться в костюм, и о тех торжествах, на которые его когда-нибудь можно будет надеть без этих лоскутков, без папиросной бумаги на пуговицах, и носить его как есть, во всей его славе и неописуемом великолепии, не тревожась ни о чем.
Однажды ночью, когда человечку, по обыкновению, снился его костюм, ему пригрезилось, что он снял папиросную бумагу с одной пуговицы и обнаружил, что блеск ее слегка померк, и это во сне необычайно его расстроило. Он все начищал несчастную потускневшую пуговицу, все начищал, а она только тускнела еще сильнее. Человечек проснулся и лежал без сна, думая о блеске, который слегка потускнел, и о том, что бы он почувствовал, если бы настал тот торжественный случай (не важно какой), а одна пуговица случайно утратила бы толику своей первозданной свежести и блистательности, – и с тех пор целые дни напролет эта мысль не покидала его и огорчала несказанно. А когда матушка в следующий раз позволила ему надеть костюм, у него возникло искушение чуть-чуть подковырнуть клочок папиросной бумаги и посмотреть, действительно ли пуговицы сверкают по-прежнему ярко, и он едва не поддался этому искушению.
Он чинно шагал по дороге в церковь, обуреваемый этим неукротимым желанием. Ведь читателю надобно знать, что матушка иногда позволяла ему надевать костюм, всякий раз старательно повторяя свои предостережения, – например, по воскресеньям, в церковь и обратно, когда не собирался дождик, ветер не пылил и не было ничего такого, что могло бы повредить костюму; однако пуговицы должны были быть завернуты, а защитные лоскутки нашиты, и человечек должен был нести парасоль, чтобы держать костюм в тени, если солнце светило слишком ярко и угрожало его краскам. И после таких выходов человечек неизменно чистил костюм щеткой, бережно складывал его, как учила матушка, и снова прятал.
Да, он соблюдал все ограничения, которые установила матушка на ношение костюма, соблюдал их неуклонно, – пока одной удивительной ночью не проснулся и не увидел, как за окном сияет луна. Ему показалось, что и луна сегодня – не просто луна, и ночь – не просто ночь, и некоторое время он лежал в полудреме, но на уме у него была одна странная неотвязная мысль. А одна мысль потянула за собой другую, как всегда бывает с нежными шепотками в полумгле. А потом сон внезапно слетел с него, и он сел в своей постельке, и сердце у него колотилось быстро-быстро, а все тело с головы до пят била дрожь. Он решился. Понял, что теперь будет носить свой костюм как положено. У него не осталось никаких сомнений. Ему было страшно, ужас как страшно – но до чего же он был рад, до чего же рад!