В лагере я познакомился со старой большевичкой, женой Яна Полуяна, первого секретаря ВЦИК. Она была больна бруцеллезом, тяжелой болезнью, которой заразилась от овец, когда работала чабаном. Ходила с палочкой, еле передвигая больные ноги, – терпеливая, спокойная, мудрая старуха. Не раз были у нас с ней беседы на политические темы. «Вы знаете мое отношение к Сталину. Но сейчас, во время войны, он нужен», – сказала она мне однажды.
О том, что только благодаря военно-политическим промахам вождя немцы дошли до Москвы, а на юге до Кавказа (физическое истребление накануне войны всего талантливого высшего комсостава, совершенно непонятная доверчивость по отношению к Гитлеру, отсталое техническое оснащение Красной армии) – об этом не осмеливались тогда и думать, это и в голову не приходило.
Итак, совершенно искренне я ответил Коваленко, что перед ним сталинец, а не троцкист, как он говорит.
– А, так ты сталинец! – Следователь поднялся из-за стола, за которым сидел, и медленно, крадущимся шагом приблизился ко мне. Я стоял, по-обычному, у дальней стены. Обеими руками он сгреб меня за грудь и с силой стукнул спиной об стену.
– Так ты, значит, сталинец! – повторил голосом, похожим скорее на рычание. Тонкие губы перекосились и побелели. Я понял: левой рукой продолжая держать меня за грудь, правой, кулаком, он начнет бить меня по лицу. И тогда обеими руками я схватил его за оба запястья, стиснул их и сказал вполголоса, достаточно веско:
– Не бейте меня.
Это не было мольбой о пощаде. Это было предупреждение, угроза. Если бы Коваленко ударил меня по лицу, я вцепился бы ему в горло и тут же задушил. Сил на это хватило бы. А там расстреливайте.
Наверное, он понял по тону, каким было сказано, по выражению моих глаз и замер. Минуту мы стояли молча, нос к носу, глаза в глаза. Я продолжал крепко держать следователя за руки и видел, что он опешил и растерялся. Наверное, впервые за всю свою практику очутился в таком положении.
И вдруг, вырвавшись, Коваленко отпрянул от меня и провизжал:
– Убийца! Первый нас будешь вешать!
Это был самый настоящий истерический визг.
Точно на рентгеновском снимке открылась вдруг передо мной вся внутренняя сущность человека во флотском кителе. Я увидел потаенное его нутро. Он был трус, этот злобный истерик. Все время он жил под тайным страхом грядущего возмездия за то, что делал и что делает. Вот такие, как он, первыми бежали, подхватив чемоданы, в памятный день 16 октября 1941 года, когда Москва, проснувшись, утром узнала, что в Химках немецкие мотоциклисты, а правительство эвакуировалось за Волгу, в Куйбышев. Охваченные паникой москвичи ринулись на вокзалы. Все бежало на восток – бежали на поездах, на переполненных машинах, кто не мог – пешком. Руководители учреждений, директора фабрик и заводов выдавали служащим и рабочим зарплату за два месяца вперед и уезжали, бросив предприятие на произвол судьбы. Иные, скрываясь, бросали жен и детей: «Вы беспартийные, а я партийный, мне надо смываться».
Черный день 16 октября, который стараются вытравить из памяти «города-героя» и о котором никогда не будет написано. Мне рассказывали о нем москвичи.
Однако истошный вопль Коваленко произвел на меня впечатление, какого я сам от себя не ожидал. Я заплакал. Нервы сдали – сказалось невероятное душевное напряжение всех этих месяцев.
– Я убийца? – повторял я сквозь слезы. – Я убийца?
– Бросьте театральничать! – сказал Коваленко, переходя на «вы», и принялся по своей привычке мерить кабинет большими шагами. Он и сам не ожидал такого эффекта от своих слов.
Зато на следующем, третьем по счету допросе я взял реванш за постыдное минутное свое молодушие. Нужно сказать, больше оно уже никогда не проявлялось, ни в тюрьме, ни в лагере.
По-видимому, сообразив, что метод рукоприкладства в отношении меня малоэффективен, а кроме того, сулит физические неприятности ему самому, Коваленко перешел к другой тактике, в чем я и убедился на следующем допросе. Нужно было сломить волю к сопротивлению, смять мое человеческое достоинство, раздавить меня морально. Бить на психологию. Метод, между прочим, чисто гестаповский.
Как и в прошлый раз, я стоял у стены. Коваленко неторопливо подошел, встал передо мной и вдруг принялся щелкать меня указательным пальцем по крыльям носа, то правой рукой, то левой. Это совсем не было больно. Но это было унизительно для меня, нелепо, смешно, постыдно. Я поднял руку, защищаясь.
– Опустите руку! – спокойно приказал следователь. Он продолжал методически щелкать меня пальцем по носу, то справа, то слева, то справа, то слева. Спокойное лицо выражало удовольствие. Он явно наслаждался, издеваясь над беззащитным, находящимся в полной его власти человеком.
– Надеюсь, вы коммунист? – мягко осведомился я у него.
И странное дело, изысканно-вежливый мой вопрос произвел на чекиста впечатление удара палкой по лбу. Как и в прошлый раз, он отпрянул от меня, взглянул шалыми глазами и только через минуту резко ответил:
– Да, коммунист. И ничего общего с вами не имею!