Так работал я пять дней исправно, посылая свои данные в контору отделения. А на шестой, когда была получена оттуда очередная продовольственная разнарядка, в моей бригаде вспыхнул настоящий бунт. Оказалось, что я, предоставив в контору цифры, действительно характеризующие проделанную работу, на целую пятидневку посадил бригаду на голодный паек. Сведения были наивно-честные, без туфты, о существовании которой я тогда просто и не подозревал.
Разъяренные массы трудящихся едва не линчевали меня. Когда я проходил мимо работяг, в спину летели весьма недвусмысленные замечания по моему адресу. Особенно злобствовали бабы. Мужчины – те в большинстве понимали, что виной случившегося была просто неопытность нового учетчика, а не вредный его умысел.
Чтобы успокоить взволнованную бригаду, начальство решило снять меня с должности и поставить на общие работы. Стал я косить сено вместе со всеми. Забравшись на железный дырчатый лопух-сиденье, с утра и до сумерек гонял я худого, запряженного в косарку вола и косил жесткую степную траву, стараясь не делать огрехов. Припекало жгучее солнце, сумасшедшие, никогда не стихающие казахстанские ветры гнали по равнине стайки легких сквозных шаров перекати-поля. Они неслись, подпрыгивая и перегоняя друг дружку. Со всех сторон доносилось металлическое стрекотание косарок, похожее на перекличку больших кузнечиков в жаркий летний полдень.
Раз, неловко соскочив с сиденья, я угодил под низко, над самой землей движущиеся зубчатые ножи. Только толстая кожа армейских сапог спасла от них мои слабые заплетающиеся ноги.
По физическому своему состоянию и по степени пригодности к работе заключенные Карлага делились на четыре категории. К первой и второй относились способные к тяжелым общим работам. Третья – индивидуальный труд – состояла из тех, кто работал сам по себе, не в бригаде. В четвертую входили полные инвалиды, по выразительной и мрачной терминологии – доходяги. Работали они по своему желанию, а если не хотели работать, могли целыми днями валяться в бараке на нарах. Степень физического состояния определяла медицинская комиссия.
Само собой разумеется, администрация не так уж строго придерживалась подобного разделения рабочей силы. Сплошь и рядом четвертая категория трудилась как третья, а третья категория, как вторая – шла на тяжелые работы.
Все первые годы лагерной жизни я находился в четвертой категории. Лишь временами переводили в третью, на индивидуальный труд.
Закончился сенокос, и направили меня на знаменитые огороды. Но лето лишь начиналось, нужно было ждать еще по крайней мере месяц, пока созреют овощи.
Необыкновенные встречи случаются в лагере. Заведующая бурминскими огородами Зоя Исакова оказалась старой моей московской знакомой. Я знал ее как жену писателя Ивана Касаткина, автора сочно написанных рассказов из деревенской жизни, старого коммуниста, человека, близкого к Горькому. Как-то пришлось мне побывать у них в гостях, где я познакомился с хозяйкой. Женой Касаткина оказалась молодая женщина, стройная, высокая, миловидная, с темными, падающими на плечи локонами, одетая в модный в те годы за границей домашний наряд – широчайшие клеши, нечто среднее между брюками и юбкой до полу. В тридцать восьмом году Касаткин был арестован. В «Правде» я прочел посвященный ему целый подвал, где старого писателя называли врагом народа и мерзавцем. Ныне он реабилитирован. Посмертно. Как многие другие «мерзавцы».
Однако при виде меня хозяйка бурминских огородов и виду не подала, что мы с ней когда-то встречались в другой совсем обстановке. Сейчас это была статная, видная женщина лет сорока, в новом опрятном ватнике, властная, энергичная и деловая. Она была заведующей, администратором, а я всего-навсего доходягой, находящимся у нее в подчинении. А между тем она запомнила меня с первой еще встречи. После огородники рассказывали мне, будто бы Исакова, услышав мою фамилию, спросила кого-то, очевидно знавшего меня: «Что, он такой же красивый?»
Боюсь, она испытала сильное разочарование, когда я впервые предстал перед ней в нынешнем своем обличье.
Целыми днями, с раннего утра и до позднего вечера, приходилось вместе с другими огородниками открывать и накрывать парники с будущими огурцами и помидорами. С трудом, боясь, что не удержу, выроню, помогал я переносить ослабевшими руками с места на место тяжелые стеклянные рамы. Целый день открывали и накрывали парники. Работали здесь главным образом женщины.
Все же некоторое время спустя Исакова запросто пригласила меня к себе в кабину – жила она тут же, на огородах, в отдельном саманном домике. Не помню уж, о чем у нас шла беседа, только ни о Москве, ни о старом знакомстве не было сказано и слова. Все же разговор носил литературный характер. Исакова полулежала, опершись на локоть, на своем топчане в роскошной позе гойевской «Махи одетой», а я скромненько сидел у столика и читал ей Блока. Потом, осмелев, прочел и лагерные свои стихи, посвященные Елизавете Михайловне.