Участок был маленький, жило там всего с полсотни человек, а начальником его состоял сержант Ситько, молодой, высокого роста, длинноногий плут в голубой фуражке. Первым делом определили меня в воловики – пасти по ночам волов. На этот раз работа попалась, по лагерному выражению, не бей лежачего. Можно было отдохнуть от кочегарки.
Весь день я был свободен, а вечером, когда начинало темнеть, натягивал на себя рваный бараний кожух, вооружался, вместо копья, длинным шестом с металлическим наконечником и гнал десяток имевшихся на участке волов в степь подальше от белеющего в сумерках длинного нашего барака, в котором жили все зеки участка.
Новые знакомые, среди которых были интеллигентные люди, прозвали меня Витязем в барсовой шкуре.
Но вот барак скрывался из виду. Витязь залезал на ближайший стог, в мягкое сено, закутывался не в барсову, а в баранью шкуру и сладко засыпал до рассвета, предоставив волам полную свободу действий. На рассвете, когда темное небо еще переливалось яркими казахстанскими звездами, а ночной холодок чувствовался острее, я просыпался и шел разыскивать своих рогатых подшефных, которые за ночь разбредались по степи, но все же держались примерно вместе. Стоило найти одного – и можно уже быть спокойным, остальные поблизости. Правда, случалось, что возникшее поодаль в темноте черное пятно при подходе к нему оказывалось вовсе не отдыхающим волом, как я обрадованно думал, а кустом караганника.
Но, как бы там ни было, к шести часам утра, к подъему, все десять моих волов бывали собраны, я пригонял их на участок и со спокойной душой шел завтракать.
Внутри дарьи́нский барак был оборудован не сплошными нарами, как на Карабасе, не вагонками, как в Бурме, а отдельными, плетенными из ивняка койками, вкопанными в земляной пол. Между ними стояли грубые самодельные столики. По правую руку от меня спал тихий полячок Пук, по левую – отец Павел, священник. Отец Павел принадлежал к категории попов-карьеристов. До революции был он заурядным священником. В первые годы советской власти, когда среди духовенства возникло обновленное движение, возглавляемое митрополитом Введенским, отец Павел решил примкнуть к «живой церкви». Но «живая церковь» быстро увяла, и тогда он вернулся в лоно старой, тихоновской. Во время последней войны, когда в оккупированном Краснодаре, где он жил, гитлеровские власти открыли русскую гимназию, отец Павел стал преподавать закон Божий. За это и попал в лагерь.
Внешне отец Павел смахивал на старого ефрейтора: седые волосы коротко острижены, борода брита, браво закручены белые усы, выправка. Только серый подрясник да поповская бобровая шапка говорили о былой его профессии. На один глаз он косил.
Знавший тонкое обхожденье, был отец Павел дамским угодником. Всех живущих на участке женщин, до пятидесяти лет неизменно спрашивал: «Неужели вам больше восемнадцати?» Комплимент безошибочно доходил до женского сердца. Все бабы, начиная от стряпухи-немки, усердно подкармливали попа. Пообедав, он шел с миской на кухню получать добавок. Если кто из женщин варил себе что-нибудь – он всегда был неизменным и почетным гостем, развлекавшим хозяйку душеспасительно-светской беседой.
В последней посылке, которую я получил от мамы, была в числе прочего банка сгущенного сладкого молока. Редкий подарок. Перед тем как отправиться на ночное дежурство в степь, я вскрыл банку, попробовал чайной ложечкой, затем спрятал в изголовье койки и отправился пасти волов. Шел, опираясь на свой посох, и мечтал, как завтра утром, воротясь в барак, попью сладкого чая с молочком. Сколько уже лет, включая военные годы, не пробовал я молока. Ну, конечно, угощу и Пука, и отца Павла, соседей…
Однако утром, когда я вернулся с дежурства, меня ждал неприятный сюрприз: банка была пуста. Лишь на донышке осталось немного сгущенного молока примерно на палец. Осмотрел койку, не пролил ли случайно. Нет, ничего не вылилось, все было сухо.
– Пук! – спросил я полячка. – Ты не видел, кто-нибудь пил мое молоко?
– То отец Павел, – ответил Пук.
– Ойцец Павел?
– Але так, товарищ Фибих. Ойцец Павел. Ночью. Так смáктал, смáктал…
Я вышел из барака. Отец Павел, с метлой в руках, мирно подметал, в качестве дворника, площадку перед строением – больше пылил, чем мел.
– Ну как вам понравилось мое сгущенное молоко, отец Павел? – спросил я. Поп перестал мести и уставился на меня, опираясь на метлу. Неопределенный взгляд его – один глаз на вас, другой на Арзамас – выражал оскорбленное недоумение.
– Я вас не понимаю, Даниил Владимирович.
– Чего же не понимать? Вы выпили целую банку сгущенного молока из моей посылки.
– Даниил Владимирович! – сказал поп с дрожью в голосе. – Такое странное обвинение… Я всегда относился к вам как к сыну… Я никак не ждал от вас…
Мне стало неловко. Может быть, действительно зря обидел старика? Воротясь в барак, я вновь принялся расспрашивать Пука, точно ли он видел, как поп «смáктал» молоко? Не ошибся ли, не показалось ли ему это? Но поляк так горячо продолжал подтверждать сказанное, так клялся в этом, что я не мог ему не поверить.