Делать нечего, свешал на весах кило хлеба, выдал. Жена Ситько ушла. «Плакала моя дополнительная пайка», – подумал я с грустью. Знакомый счетовод на базе, заключенный, всякий раз, когда я туда приезжал за продуктами, выписывал мне дополнительную пайку, спасибо ему. Да и пайка была пятисотграммовая, так что мне, чтобы восполнить перерасход, предстояло просидеть на голодной норме два дня.
Вскоре и сам Ситько пожаловал в каптерку за хлебом. Я осторожно напомнил, что весь полагающийся им по карточкам хлеб они уже забрали.
– А я ничего не знаю! – сказал на это сержант. – Разговаривай с моей хозяйкой. Давай, давай хлеб.
Что же, пришлось выдать. Выдал, ломая голову, как теперь покрыть перерасход еще одного кило хлеба. При таких аппетитах начальства, пожалуй, не хватит и моей добавочной пайки. Участок маленький, всего пятьдесят человек, на полагающихся по инструкции процентах усушки и утруски тут не выедешь. Удерживать при выдаче паек людям хотя бы по десять граммов? Но почему я должен лишать своих товарищей их скудного куска хлеба, хотя бы десяти граммов? Ради чего? Да и эти граммы все равно за день составят только полкило. А кроме того, люди очень ревниво следят, сколько им выдают на руки, случается, заставляют у себя на глазах перевешивать пайку…
Видно, все же робкая моя строптивость не понравилась начальству. На следующий день Ситько вновь явился в каптерку, в то время когда я резал полученные на базе буханки и проверял на весах пайку за пайкой.
– Ну, как дела?
– Ничего, гражданин начальник. Работаю, – ответил я.
– Плохо работаешь! – вдруг объявил Ситько.
– Чем же это плохо?
Ситько обвел ищущим взором мой чуланчик, где на столе багровели куски сырого мяса (для вольных), на полках теснились хлебные буханки, а в углу стояли бочки с кислой капустой и мешки с картошкой (тоже для вольных).
– Грязно у тебя. Паутина висит. (Не знаю, где он узрел паутину.) Нет, Фибих, так у нас дело не пойдет. Не справляетесь вы с работой.
– Вам виднее, – ответил я сухо, не желая вступать в совершенно бесплодное пререкание с начальством. Было понятно, что это результат вчерашнего разговора.
На завтра был я уже на общих работах.
Мое место заняла разбитная, по-мужски стриженная уголовница, в лихой кубанке набекрень, в шароварах с напуском, заправленных в сапожки, говорившая о себе в мужском роде: «я поехал», «я получил». Так одевались и так изъяснялись активные здешние лесбиянки – «коблы».
Очевидно, начальник участка сержант Ситько скорее, чем со мной, нашел общий язык с этим лагерным подонком.
Был уже конец лета, близилась осень, и на огороде развернулись широкие работы. Копали морковь, свеклу, картошку, свозили в бурты, в овощехранилище.
Сопровождая нагруженную корзинами с картошкой двухколесную грабарку, по дороге всякий раз забегал я в кочегарку, где работал истопником Василий Петрович. Наскоро опорожнял набитые крупными картофелинами карманы и пазуху и возвращался к грабарке, направлявшейся в овощехранилище. Василий Петрович отлично пек их в горячей золе.
Не так давно привезли его в зарешеченном вагоне в Россию из Болгарии, освобожденной от гитлеровцев. Когда-то был Василий Петрович Коньков врангелевским полковником. Но было это давным-давно, Василий Петрович забыл, когда он воевал. Тихо, мирно проживал свой век в Софии, болгарский подданный, имел табачный магазинчик, обзавелся семьей, внуками.
Сейчас это был проворный, выпачканный сажей старичок с лицом русского офицера и с грязными руками. Странное дело, очень они были похожи, Василий Петрович и бурминский Петр Иванович – белый полковник, эмигрант, и старый коммунист, питерский рабочий. Оба малого росточка, сухонькие, белоголовые, с седыми усами, оба добряки. Только, в противоположность всегда грустному, придавленному Петру Ивановичу, был Василий Петрович подвижным, немного суетливым, этаким петушком, способным еще горячиться и возмущаться.
Мы сидели с ним в закоптелой пыльной кочегарке и насыщались ворованной картошкой, одинаково грязные и голодные, одинаковые перед лицом закона. Рассказывал мне Василий Петрович во время нашей неприхотливой трапезы у печки, в которой трещало и гудело, как эвакуированные из Крыма врангелевские части были интернированы затем в Турции, в Галлиполи. Ожесточенная вражда между двумя политическими течениями в белой армии – монархистами и учредиловцами – выливалась порой в перестрелку. Сам Василий Петрович стоял за Учредительное собрание. Рассказывал, как много лет спустя пришла в Болгарию Советская армия и очистила ее от немцев. Было выпущено широковещательное воззвание ко всем белым эмигрантам с призывом безбоязненно возвращаться на покинутую ими Родину, где их ждет братская встреча, работа, спокойная жизнь. «Родина вам все простила», – говорилось в таких воззваниях.