Дальше повествуется о том, как буржуйский сынок соблазнил и бросил красавицу Марусю. Сергей вступается за честь сестры. Он становится честным, правильным вором, начинает грабить буржуев и таким образом мстит за нанесенную его сестре тяжелую обиду. И так далее.
Преступный мир стремится, по-видимому, не только к романтизации своего ремесла, но и к моральному его оправданию.
В один из обходов полустационара начальник санчасти, вопреки обыкновению, остановился у моей койки и сказал несколько слов. Две фразы мне запомнились:
– Вам недостаточно больничного питания. Для того чтобы поставить вас на ноги, требуется еще дополнительное питание.
Сказал и пошел дальше, опытный человек.
Вот этим-то дополнительным питанием, этим довеском, благодаря которому чаши весов моей жизни и смерти, стоящие на одном уровне, заколебались и чаша жизни стала перетягивать, – оказались ежемесячные мамины, совсем не роскошные, но спасительные посылки. Дело было не только в тех пищевых продуктах, которые она присылала, – белых, насушенных ею сухариках, куске шпика или банке американской тушенки, сахаре, печенье и прочем. Дело было и в присылаемых ею вещах, которые я утилизировал с наибольшей для себя выгодой. Взять хотя бы московские газеты – их можно было посылать. Прочитав их с большим интересом от корки до корки, после того я разрезал газеты самодельным ножичком на мелкие квадратики для самокруток. Такие бумажки продавал курильщикам по здешней таксе: двадцать копеек каждая. А на вырученные деньги покупал у Максимова хлеб и дыни.
Но как сложно, как мучительно было всякий раз получать посылку из Москвы! Радость, нежная благодарность маме, боль за нее вскоре сменялись озабоченностью: как лучше распределить полученное? Что съесть самому, а чем поделиться с соседями, с Чижом, с Цивковским? Ведь невозможно все сожрать самому и ни крошки не уделить изголодавшимся товарищам, которые лежат бок о бок. И так со всех сторон устремлены на тебя горящие глаза: смотрят, что получил, наблюдают за каждым твоим движением, следят, как разбираешь присланное, что именно ешь. Кусок застревал в горле.
А с другой стороны, не может моя бедная мама кормить десятки голодных людей в ущерб мне, ее сыну. Ведь последнее от себя отрывает.
Распакованную продуктовую посылку приходилось хранить у себя под головой, на глазах у всех. Новые тревоги и опасения: как бы ночью, когда спишь, не забралась туда чужая рука.
С чувством нравственного удовлетворения вспоминаю лагерную свою характеристику, данную одним уркой, с которым, уже позже, пришлось лежать в бурминском стационаре:
– Вы артельный мужик. Вас везде уважать будут, – сказал он.
Что ж, как будто уважали…
Регулярные мамины посылки все-таки сделали свое дело. Всю суровую казахстанскую зиму, с сорокаградусными морозами, с бешеными буранами, когда, выйдя из барака, сразу же попадаешь в кипящее ледяное молоко, где за пять шагов человека не видно, нечем дышать, – всю эту зиму пролежал я в полустационаре, в зоне, а весной врачи сочли меня, видимо, достаточно уже окрепшим и выписали.
После, несколько месяцев спустя, когда я был переброшен на расконвоированный участок Дарью́, приехавший туда начальник санчасти сказал, как мне передали товарищи:
– Мы никак не думали, что Фибих выживет.
Сразу после выхода из зоны меня послали на работу – скалывать лед перед квартирой начальника отделения лейтенанта Завадского. Была весна, оттепель, светило яркое солнце, снег почти весь стаял.
С трудом мог я поднять тяжелый лом, который мне дали. Стукну раза два и стою, дышу, собираюсь с мыслями. Тем не менее минут через десять я уже набил себе водяные пузыри. Рукавиц мне не дали. Еще через несколько минут пузыри были сорваны. Холодное железо лома липло к окровавленным ладоням.
Вышел дворник начальника отделения, заключенный, крепкий усатый старик, по внешности напоминавший Сталина, и набросился на меня:
– Чего ты, как курица, тюкаешь? Стоит, тюкает… Работать надо, а не дурака валять. Кормят вас, лодырей, дармоедов!
Это был типичный лагерный холуй. Наверно, вот так же, как подхалимничал сейчас перед начальником отделения, в свое время угодничал перед немцами на оккупированной территории.
Лагерь воспитал во мне ненависть к холуйству и к холуям всякого рода.
Я был слишком слаб для того, чтобы ответить усатому дворнику так, как следовало. Я даже не показал ему своих ладоней, по которым стекала кровь, как у распятого Христа. Не показал из-за презрения к этому человеку. Я молчал и продолжал тюкать тяжелым ломом, долбя, как мог, грязный лед.
Вскоре, однако, судьба мне улыбнулась: послали на общую кухню чистить картошку. Картошка! Мы, зеки, не видели ее, мы могли только сладостно мечтать о ней и иначе как «картошечка» не называли. А теперь втроем – я и еще двое заключенных – мы часами сидели на кухне возле больших, туго набитых мешков и непрерывно срезали ножами ленты картофельной кожуры. Продукция наша шла в столовую для вольных, не заключенным.