Действительно, великая историческая победа над нацистской Германией была отмечена амнистией. Издевательской амнистией. Досрочно освобождались заключенные политические со сроком до трех лет. На практике такой срок никому не давали, минимальный срок для пятьдесят восьмой был пять лет – братья и сестры «врагов народа».
Среди пестрого интернационального люда, населявшего огороженный колючей проволокой пятачок, охраняемый часовыми на вышках и злыми собаками, были также священники разных вероисповеданий – русские попы, католические ксендзы, раввины, чеченские муллы. Я имел возможность убедиться, насколько фанатично католическое духовенство.
Недалеко от моей вагонки находились две соседствующих – на одной внизу спал православный священник из Западной Белоруссии, на другой, тоже внизу, польский ксендз. Поп – серьезный, в очках, с темной окладистой бородой, с оставленными ему длинными волосами – был глубоко верующим человеком. По утрам, поднявшись с постели, он надевал на себя самодельную холщовую (вместо золотой парчовой) епитрахиль, надевал на шею большой крест (не золотой, а из двух деревянных чурок), раскрывал маленький карманный требник и вполголоса, глухим баском, служил обедню. Сам для себя служил, ни на кого не обращая внимания. Но что происходило тогда с его соседом, старым, рыхлым, обычно сонным и флегматичным ксендзом в черной замасленной сутане на мелких, тесно посаженных пуговках! Серое, обрюзглое, поросшее седой щетиной лицо багровело, тусклые угасшие глаза оживали, в них вспыхивало пламя аутодафе. Ксендз не желал слушать, как рядом с ним молится своему Богу проклятый еретик, схизматик, вероотступник. Грузно сидя на постели, ксендз затыкал двумя пальцами уши и яростно отплевывался. Если б это было в его силах, он с наслаждением отправил бы еретика на костер, этот вышедший из Средневековья старый католический поп.
– Вы не можете представить себе, как тяжело жилось в Польше православному русскому населению, – сказал мне священник из Западной Белоруссии. – Поляки закрывали церкви, запрещали нам молиться, говорить на своем языке.
За что он сидел – не знаю. Не спрашивал.
Проходя по двору, часто можно было видеть прогуливающегося с кем-нибудь взад-вперед и на ходу светски беседующего пана Ольшанского. Очень приятное впечатление производил он на фоне лагеря – учтиво, непривычно для нас раскланивающийся со знакомыми, хорошо воспитанный, подтянутый, стройный пожилой мужчина. Приветливая улыбка не сходила с его моложавого красивого, всегда гладко выбритого лица. По-русски говорил великолепно, без малейшего акцента.
Рассказывали про Ольшанского, что он из Вильнюса, иезуит, был редактором выходившей там в буржуазные времена католической газеты, а также владельцем кинотеатра, где показывали поставленные Ватиканом фильмы на религиозные темы.
Но как-то случилось мне присутствовать при разговоре, где было упомянуто между прочим имя Ярослава Галана, западноукраинского антиклерикального публициста, автора едких, направленных против католицизма памфлетов. Едва прозвучало это имя, как Ольшанского, который принимал участие в беседе, – приветливого, всегда улыбающегося, приятного пана Ольшанского – точно другим человеком подменили. Куда девались светские манеры, улыбчивая, вкрадчивая вежливость! Улыбка исчезла, краска бросилась в лицо, и он со злобной горячностью, уже не подбирая выражений, стал доказывать, каким негодяем, каким последним мерзавцем был Ярослав Галан, убитый накануне войны на улицах Львова (говорят, людьми, подосланными Ватиканом).
Так шла жизнь за колючей проволокой.
А тем временем где-то, в каких-то неведомых кабинетах, какие-то люди в золотых погонах с голубыми просветами, рассматривая длинные списки с нашими фамилиями, где против каждой стояли статья и срок, хладнокровно решали дальнейшую нашу судьбу. Была, в том числе, решена и судьба моего друга Ткаченко, бухгалтера пекарни. Его отправили отсюда в спецлагерь; одновременно отправили на каторгу и Косинова.
Вечером в бараке они собрали вещи, готовясь к дальнему этапу. Оба молчали, сомкнув губы, у обоих были лица мертвецов.
Прощаясь навсегда со мной, Иван Петрович подарил портсигар:
– Вот вам, Даниил Владимирович, на память.
Такие самодельные деревянные, выкрашенные в черный цвет и украшенные изящными узорами из наклеенной золотистой соломки портсигары, и не только портсигары, но и рамочки, коробки, шкатулки, делали лагерные умельцы и тайком меняли вольным на хлеб.
Подарок Ткаченко до сих пор у меня цел.
Какова судьба Ивана Петровича и Косинова? Не знаю. Боюсь, невеселой была их судьба.
Прошла весна, и стал я работать в расконвоированной бригаде Кирова, занимавшейся главным образом лесопосадками. Говорили, что наш носивший историческую фамилию бригадир учительствовал в Белоруссии, но не верилось этому – уж слишком на вид был сер. А во время войны, говорили, окончил специальную школу геббельсовских агитаторов, открытую немцами на оккупированной территории.