– Не то же ты время выбрала для таких раздумий.
– Главное помалкивать и все. Не лезть на рожон. Знаю, звучит мерзко. Но здраво.
– Ничуть не более мерзко, чем пахать в лагерях. Пропаганда вредна и комична в любом ее проявлении.
Если не иметь установки поливать грязью даже то, что выверено поколениями и полезно, можно вполне сносно протянуть жизнь. Не ненавидя планету за то, на что вовсе можно закрыть глаза.
– Ты считаешь себя слабой, – сказал Владимир отстраненно, устремив стеклянный взгляд вдаль, вглубь. – Но подумай, что ты пережила. Не какие-то выдуманные лживые проблемки людишек с маленькими страстями. И не сломалась. Не повредилась умом. Не покончила с собой. Живешь и тянешь дальше.
– Нас иначе воспитывали, Володя. Это у дореволюционного поколения было два выхода в случае затруднения – пуля или стакан, потому что, имея слишком длинные крылья в творчестве и любви, они не имели когтей к жизни. Самоубийства, как ни странно, как раз большей частью от пресыщенности, не от лишений. Я не говорю о больших трагедиях вроде судьбы Цветаевой. Это совсем иное. А меня ничего с рождения не было, нечего и терять. Привыкла. Знаешь, все эти «принятые суждения» такая глупость… «Принято считать»… Кем? Почему? Самоубийства и по воле случая бывают, и по наитию… Это не обязательно слабость и эгоизм, кем это меряется? Кто имеет право суда? Как-то классифицировать не поддающийся оценке многогранный, как океан, мир человеческих чувств, хитросплетений судьбы и случайностей… Подлость, ограниченность, бесчеловечность. Может, я и правда не так слаба, как кажется.
– Тот, кто сказал тебе это, идиот, – задумчиво сказал Владимир, почесывая пальцами подбородок.
– Я сама так думала.
– Может, война не всегда только отрицательна. Она научила тебя ценить жизнь, бороться. Ты повзрослела. Впервые в жизни тебе пришлось отвечать за себя самой, а это лучшее, что может пройти человек, потому что это его разбудит. Самое важное ведь в нашей жизни – идти, гнаться за вопросом, почему мы здесь. Едва ли ты поймешь, но путь пройти обязан.
– Жить хочется. Смеяться.
– Так и смейся.
– Смеюсь сквозь слезы иногда. Иногда совсем как в детстве, словно и не было всего.
– Так верно.
Женя задумчиво посмотрела на него и ничего не ответила.
– Как бы ни хотел, этой войны не опишешь. Никогда. Даже пробовать – преступление. Говорить о чужом горе отстраненно – сочувственными и потому лживыми словами… я не могу. Не стану. Могу описать свои перипетии, это легче. Это не так страшно. Мы, по крайней мере, были взрослые против взрослых. Так честнее. Но детей… Это ни словами, ни кинопленкой никогда не донести. Это было, и в полной мере об этом могут говорить лишь выжившие свидетели. Я не хочу писать никаких хроник, ничего вспоминать. Даже та ничтожно малая часть, которую я испытал или увидел, заставляет меня с внутренней дрожью молчать. Потому что это слишком страшно, на это не хватит душевных сил. Это не поддается анализу, огранке. Это то, что человек видеть не может, не должен. То, что он не сможет до конца осознать, да это и к лучшему. Может, это забудется со временем. Но есть вещи, которые остаются навсегда.
– Володя, мы ведь не знали, что время наше страшное. Мы просто жили, мы старались быть счастливыми по мере возможности. Нам казалось, что трудности – это рок, несправедливость, мы не вдавались особенно в детали, кто виноват и зачем. Все было относительно просто. Это будущие поколения будут делать какие-то выводы. Мы не можем, потому что в этом соку варились. Как можно воспарить над собственной жизнью и сделать о ней вывод еще до смерти?
Владимир быстро и скованно кивнул. Ничего еще не было кончено, он чувствовал пробуждающиеся силы и вкус к происходящему, слух к тому, что творилось внутри него, как ростки, затоптанные под снегом, наперекор выбиваются, восхищая своим маниакальным стремлением к жизни.
– Я люблю тебя, – сказала Женя, и Владимир с тревогой и обреченностью взглянул на нее сверху вниз, со вспорхнувшей, но тут же стихнувшей мыслью. Отпустило. Не может быть у окутанной этой телесной ерундовостью таких безмятежных глаз в момент давно запланированного невесть куда ведущего признания.
Накрыла тишина, заполоненная запахом. Женю умилял звук собственного дыхания. Он обнял ее еще раз и почувствовал Женину дрожь и холодящий интригующий запах, но это не вызывало во Владимире низменных инстинктов. Темного опутывающего обаяния, как у некоторых игривых знающих свою силу дам, она была напрочь лишена.
«Неискушенная девочка, – думал он. – Зачем ты здесь? И почему столько обрушивается на твои плечи? Кто посмел столько взвалить, через столько заставить тебя пройти? Хотя, быть может, тебе пора было вырываться из грез».
Владимир знал, как много придется приложить усилий, чтобы хотя бы затереть, раз уж вытравить не получится, произошедшее месиво, разброс мыслей. Память играла на руку, а вот смытые картины не рассасывались, вгрызаясь в подсознание.