Люди съедали домашних животных, птиц, которых могли поймать силками или самодельными сетями, ловили в многочисленных ленинградских реках мелкую рыбешку и водоросли. Женя однажды своими глазами видела, как озверевшая толпа разорвала и растащила на куски лошадь, на которой неспеша ехал какой-то бедолага. Не обезуметь и не стать животным стало после этого ее основной задачей. Пусть смерть, с мыслью о ней можно было потихоньку смириться… Но уйти обязательно нужно достойно.
Те, кто существовал на окраине, кормились, как в древние времена, как в осадах и в условиях сметенного ненастьем урожая, корнями, растениями, неизвестно, съедобными ли, нет – это выяснялось после употребления. Коренья приходилось искать, вырывать, обтирать от земли, мыть и варить в печке с импровизированным костром. И многим лишь это позволяло выжить. Но постройки на окраинах рубили на отопление больниц, а жителей выгоняли, предоставляя комнаты в коммуналках.
Женя понимала, что недостойна этих людей, этих безымянных, навек сгинувших в братских могилах мужчин и женщин, деяния которых спасли не одну душу, что могла бы больше… что стечение обстоятельств позволяло ей получать продукты труда тех, кто пал на производстве точно на поле брани, кто не подпускал фашистов при всей их агрессии вглубь прекрасного города, который они хотели стереть с лица земли. И Женя чувствовала себя бесконечно обязанной другим людям и благодарной, надеясь, что и ее труд помог кому-то. На службе она ежедневно сталкивалась с детьми, корпевшими сутками в холоде и дегте, истощенными женщинами, стариками и инвалидами, искалеченными на рабочем месте, надрывающими последние силы в не похожих на человеческие условиях, с обожженными кислотой лицами, без конечностей. Этот подвиг, не громкий, мучительный, поражал Женю, и она находила в себе силы не жаловаться, глядя на окружающих, несмотря на катастрофическое положение. Это был небывалый гимн выдержке и отваге.
Правила безопасности на производстве нередко нарушались, потому что, как и предсказывал в самом начале войны начальник Владимира Гнеушева, дееспособных мужчин – профессионалов повезли на фронт. Директора заводов, недовольные таким вопиющим идиотизмом, воевали с призывными комиссиями, когтями цепляясь за каждого мастера, особенно высших категорий. Не всегда их напор венчался успехом. Потому неумелые женщины и подростки, почти дети, не знающие и половины того, что должен знать работник, трудились в ударном темпе, наплевавшем на обучение ради экономии времени и часто становились жертвами возгораний, поломок и прочих катаклизмов.
По сравнению с предвоенным периодом цены возросли в пятнадцать раз. Обесценившиеся деньги в обороте почти не ходили, процветала натуральная торговля. Некоторые семьи, у которых не было огорода и родных, чтобы помочь, испытывали умопомрачительную нужду. В больницы не военных не брали, оставляли умирать дома. В специальных местах можно было выменять семейные реликвии на горсть еды, но Жене нечего было предложить ростовщикам.
Под утро перед отправкой на завод Женю охватывала мерцающая глубина полудремы. Было так хорошо, что мысли о пробуждении рассматривались как преступление. Но нужно было вновь становиться за производство. С недосыпом, недоеданием, скрытыми заболеваниями, на которые внимание не обращалось до тех пор, пока не становилось слишком поздно, петербуржцы текли на работу, как заведенные, оставив мысль только о ней в предательском мозгу, готовом пуститься в сентиментальные рассусоливания «как было до войны».
Как-то после тяжелой рабочей смены Женя доползла до квартиры. Спину ломило так, что, того и гляди, разорвало бы пополам. Шагнув в комнату вот уже несколько дней не встающей бабушки, Женя по привычке испытала порыв истерии и отчаяния. Но потребность выговориться пересилила страх и нежелание принять скорую потерю. Женя села на давно не выбиваемый половик (к чему было тратить драгоценный остаток сил, энергию, тлеющую пока в тканях и мышцах, на бесполезное с точки зрения выживание занятие?) и начала потихоньку рассказывать о жизни, о переживаниях, мыслях по поводу всего происходящего. Она испытывала истовую потребность выговориться своим трескучим тоном, остаться хотя бы в чьей-то памяти. Для дневника не было ни сил, ни бумаги – все книги и стулья сгорели в печке, чтобы хоть как-то обогреться одной из самых лютых зим двадцатого века.