и ещё, и то волнение, которое он при этом испытывал, «было как раз тем чувством, которое мать и хотела в нём развить», и впоследствии, вспоминая то
время, «он спрашивал себя, не случилось ли и впрямь так, что с изголовья кровати он однажды прыгнул в картину, и не было ли это началом того счастливого и мучительного путешествия, которым обернулась вся его жизнь».1
Путешествие, приключение – и не только воображаемое, по книгам, но и
по опыту заграничных, в детстве, поездок – эти понятия становятся настолько
ключевыми в сознании Мартына, что даже эвакуация из Крыма воспринимается им как тоже своего рода странствие, где (уже в Греции), «стоя с Аллой на
взморье, он с холодком восторга говорил себе, что находится в далёком, пре-красном краю», и ему чудится «ветер, наполнявший когда-то парус Улисса».2
Затем, в Швейцарии, в доме дяди Генриха, где он прожил до поздней осени:
«“Путешествие”, – вполголоса произнёс Мартын, и долго повторял это слово, 3 Там же. С. 287.
4 Там же. С. 285-286.
5 Там же. С. 287.
6 Там же. С. 283-284.
1 Там же. С. 284.
2 Там же. С. 306.
182
пока из него не выжал всякий смысл… И в какую даль этот человек забрался, какие уже перевидал страны, и что он делает тут, ночью, в горах, – и отчего
всё в мире так странно, так волнительно … и Мартын с замиранием, с восторгом себе представлял, как – совершенно один, в чужом городе, в Лондоне, скажем, – будет бродить ночью по неизвестным улицам».3
Этот воодушевляющий Мартына дух путешествий сопровождало «чувство
богатого одиночества, которое он часто испытывал среди толпы, блаженное
чувство … это чувство было необходимо для полного счастья».4 И оказавшись
впервые в Лондоне, он сходу, на радостях, завёл мимолётную интрижку и, не
пожалев, что поплатился по неопытности половиной имевшейся при нём суммы, наутро, «чтобы как-нибудь облегчить душу» – так ему «хотелось прыгать и
петь от счастья», попросту полез на уличный фонарь.5 Как, спрашивается, такого жизнерадостного юношу, которому для счастья и всего-то нужно – свободы
вымечтанных с детства приключений и блаженства духовного одиночества, –
как оказалось возможным перенаправить его на гибельный и бесполезный
маршрут?
Авторскими ухищрениями: взрыхлив и удобрив за первое лето швейцарскую почву, так, чтобы осталась она в памяти Мартына ностальгическими зри-тельными образами («на заднем плане первых кембриджских ощущений всё
время почему-то присутствовала великолепная осень, которую он только что
видел в Швейцарии»6) и одновременно постепенно приручая стоическую мать-англоманку к слезоточиво-сентиментальному, но и прочно заземлённому, практичному буржуа дяде Генриху, коварный сочинитель подстерегает своего
героя в Англии с тремя сюрпризами долгосрочного и рокового действия.
Первый сюрприз – Соня Зиланова, младшая дочь петербургских знакомых, у которых Мартын остановился на неделю в Лондоне. Она сразу и безошибочно угадала в его характере самое уязвимое – самолюбие: «Соня дони-мала его тем, что высмеивала его гардероб … и английское произношение …
тоже послужило поводом для изысканно насмешливых поправок. Так, совершенно неожиданно, Мартын попал в неучи, в недоросли, в маменькины сынки.
Он считал, что это несправедливо, что он в тысячу раз больше перечувствовал
и испытал, чем барышня в шестнадцать лет».1 Он, в своём воображении уже
спасавший креолку в бурном море после кораблекрушения, оказался совершенно беспомощным перед девчонкой, щёлкающей его по носу. И дело здесь
не только в молодости и неопытности Мартына: на последних страницах ро-3 Там же. С. 319-320.
4 Там же. С. 320.
5 Там же. С. 320.
6 Там же. С. 324.
1 Там же. С. 323.
183
мана ему придётся услышать из уст хоть и пошлого, и полупьяного, но проницательного Бубнова – «из-за неё ещё не один погибнет».2
Вторым сюрпризом, начиная с Кембриджа, станет Дарвин, назначенный автором в сквозное, до конца романа, сопровождение Мартыну. Он – универсален, многофункционален: он и трогательно заботливая «мамка», как называет его Ва-дим, – Мартыну он подробно объясняет «некоторые строгие, исконные правила», принятые в Кембридже. Он же, по словам курирующего Мартына профессора,
«великолепный экземпляр. Три года в окопах, Франция и Месопотамия, крест
Виктории, и ни одного ушиба, ни нравственного, ни физического. Литературная
удача могла бы вскружить ему голову, но и этого не случилось».3 Если поверить –
прямо-таки настоящий герой «романтического века», не имеющий никакого отношения к «потерянному поколению» и не знавший никакой «послевоенной
усталости». А если добавить сюда для пикантности ещё и «собрание номеров
газеты, которую Дарвин издавал в траншеях: газета была весёлая, бодрая, полная смешных стихов … и в ней помещались ради красоты случайные клише, рекламы дамских корсетов, найденных в разгромленных типографиях»,4 то и
вовсе можно подумать, что Первая мировая война была для Дарвина эдакой