Да, хватка у него была что надо - я почувствовал, как лодыжку обхватили его железные пальцы, и с трудом сумел удержаться, чтобы не упасть на пол. Дернув ногу изо всех сил, мне удалось вырвать ее из железных тисков и, на замахе, ею же нанести более точный удар. Носок врезался в область живота, и судорожный всхлип Черкаса прозвучал самой чудесной музыкой, слышанной мной когда-либо. Выпучив от боли глаза, он был похож на выброшенную на берег рыбу, отчаянно пытавшуюся глотнуть хоть немного воздуха. Я уже собирался нанести ему последний удар, который должен был завершить разгром врага под Сталинградом, когда почувствовал неприятный, коснувшийся моего затылка холодок. Еще не поняв истинные размеры возникшей проблемы, я почувствовал что-то такое, отчего мое метеорологическое чувство едва не взвыло, сигнализируя о падении давления, температуры, влажности и еще бог знает чего.
Отвлекшись от сжавшегося в ожидании удара Черкаса, я быстро повернул голову но, видимо, все же недостаточно быстро - холодок превратился в леденящую точку, вонзившуюся в основание черепа и, буквально, обездвиживший меня надежнее любого паралича. Замерев в странной позе оглядывающегося татя (где-то я видел что-то подобное) и, скосив левый глаз до состояния "очень больно", мне удалось увидеть нечто белое на черном фоне. Точнее я не смог бы сказать даже под пыткой. Хотя о какой пытке тут говорить - боль ожгла с такой силой, что не было сил даже крикнуть. Нереальный, космический холод выламывал кости, рвал суставы и, в прямом смысле, вытягивал душу! Вот это было действительно очень больно....
"Белое на черном" переместилось правее, и я узнал ее. В замерзающем от безумного холода сознании родилась и тут же умерла единственная мысль - Зоя...! И наступила тьма...
________________________________________________________________
...Серафима что-то говорила, сердито глядя на меня своими голубыми глазами, но я никак не мог взять в толк, что ей нужно. Собственно, даже не сердито, а зло! Я не чувствовал за собой никакой вины - вроде все сделал: и травы убрал, и дрова нарубил, и даже уроки, что, вообще, не очень-то любил. Можно сказать, и вовсе не любил и всегда делал их "через не хочу". Я, двенадцатилетний щуплый пацан, стоял перед своей рассерженной донельзя бабкой, и пытался разобрать в ее речи хоть одно понятное слово но, то ли она забыла, что я не понимаю ее старинных наречий, то ли я напрочь позабыл русский язык, адресованные мне слова казались сплошной тарабарщиной. На всякий случай я иногда кивал головой, но понятнее от этого не становилось нисколько. Нельзя сказать, что это так уж сильно пугало - Серафима не раз начинала говорить на совершенно неизвестных мне языках, правда, потом спохватывалась, и переходила на русский. Но сейчас было что-то не так. Может, безостановочность ее речи, а может то, что ее всегда добрые глаза были так не похожи на те, что я привык видеть.
Серафима была, что называется, вне себя. Она продолжала кричать, и внезапно родившись, тревога нарастала с силой надвигающегося урагана. Сначала, вроде как, ветерок, затем ветер, а затем неожиданно все темнеет и налетает такой силы шквал, что не знаешь, что лучше - то ли бежать домой, то ли упасть на землю и держаться за ствол ближайшего дерева. Вот примерно так нарастала и моя тревога. Голос бабки, всегда тихий и спокойный, набатом гремел в ушах, а из ее глаз разве что молнии не сыпались.
В какой-то момент мне подумалось, что происходит что-то не то, и дел даже не в кричащей бабке - где-то внутри оглушенного криком сознания, ушибленной мухой вертелась мысль, что я не должен быть здесь, что мне уже не двенадцать лет, и что самой Серафимы тоже давно уже нет. Но она продолжала орать на меня, и муха, то есть мысль, так и не взлетев, умерла под гнетом непрекращающегося крика.
Что-то было не так, но страх, вызванный непонятными словами на незнакомом языке, мешал сосредоточиться и понять, что именно. Как завороженный, я продолжал смотреть на все более распаляющуюся бабку, и думал лишь об одном - как бы прошмыгнуть в виднеющийся за ее спиной дверной проем...