– И в кого он пошел – Мишка – не пойму. Отец его, покойный Тарас Крутов, – потомственный пролетарий, слесарил рядом со мной не один десяток лет. Жил на этой же улице, через два дома, в такой же деревянной развалюхе. Не то, как Мишка теперь расположился: с женой и одним пацаном – в трехкомнатной квартире… Тарас был человек тихий, обходительный, мухи не обидит. Двое его старших на войне остались, а Мишка, счастливец, с первоначала войны в начальники угодил. Давайте, Ефим Моисеевич, еще по стопочке. Уж больно хороша!
Выпили. Стрелки на стареньких ходиках показывали полдень. Выскочила деревянная кукушка, двенадцать раз прокуковала.
– Многие лета пророчит мне кукушка. Вот сбудется ли?.. Да-а! Все никак к самой основе не подойду. Так вот, года два был Михаил начальник как начальник. Потом его вроде бы другим концом повернули, сорвался, как пес с цепи: грубит всем без разбору – старый, молодой или женщина, матерится без стеснения, срамит человека последними словами. Слушал я такую пакость – ушам своим не верил И молчал сдуру, думалось, погожу, погляжу, что дальше будет. А дальше случилось, как должно случиться. Заразились от начальника и те, кто поменее его. Не цех стал – скотный двор. Лопнуло мое терпение, пошел в обеденный перерыв к нему в кабинет. «Здравствуй, говорю, Михаил Тарасович!». Он еле рот разжал, отвечает: «Здорово, старик! – сесть не приглашает, глядит из-подо лба. – Чего хорошего скажешь?» Говорю ему: «Мог бы и повежливей со мной, какой я тебе «старик»? У меня, слава Богу, имя-отчество есть. И дети мои постарше тебя».
Зыркнул он на меня. «Некогда, – говорит, – расшаркиваться с вами, некогда! У меня вон какой цех! Есть дело – выкладывай, нет – до свидания».
Сел я сам на табуретку, говорю: «Без серьезного дела я к тебе не пришел бы: недосуг мне лясы точить»… И начал ему втолковывать про хамство и матершину. С твоей легкой руки, говорю, пакость эта прижилась в цехе.
Поднял на меня Мишка шаза, глядит, как на сумасшедшего. «Ты о чем, Нагорнов, – спрашивает, – о деле или так, х… валяешь да к стенке приставляешь?»
Я говорю: «Прошу, Михаил Тарасович, мне не грубить, я серьезный вопрос пришел решить: об уважении к советскому рабочему со стороны советского начальника, коим вы на сегодня являетесь».
Он рот скривил. «Вон, говорит, вы куда камушки кидаете, явились учить меня правилам хорошего тона? В таком случае слушайте: хоть вы и старик, а я молодой, но рядовому рабочему не дозволено начальство тыкать, как кошку носом в дерьмо. Свидание, говорит, окончено, привет!»
Я напоследок все же сказал ему: «Михаил Тарасович! Неужели тебе не совестно так со мной разговаривать? Мы с твоим отцом друзьями-товарищами были. Ты мальчишкой на руках у меня сидел. Что с тобой, говорю, Миша, опомнись! Я с добром к тебе пришел, как отец к сыну».
Он вроде бы застыдился. Потом скорчил рожу, с ядовитой такой насмешкой ко мне: «Ваши замечания, дорогой папаша, принимаю к сведению, а покамест до свидания! У меня дела поважнее вашей морали». Забросал меня гадкими словами…
Вышел я от него, качает меня, как стакана два водки хватил. Нет, думаю, так дело оставлять нельзя. Отправился к цеховому партийному секретарю. Слушал он меня внимательно, не перебивал. «Кончил, – спрашивает, – Савелий Петрович?» «Да», – говорю. «Тогда я вот что тебе скажу…» – заметьте, Ефим Моисеевич, и этот мне «тыкает», как мальчишке. «Претензии твои, – говорит, – Нагорнов, законные. Но поделать с Михаилом Тарасовичем ничего не могу, понимаешь, ни-че-го!»
Я удивился, возразил ему: «Как так ничего? Секретарь партийного бюро не может призвать к порядку грубияна и матершинника с партбилетом?!»
Ох, как он вскинулся! Кричит: «Полегче на поворотах! Не забывай, Крутов – передовой начальник лучшего цеха, человек знатный – три ордена Ленина имеет за войну!»
Я не отступаю, ну и что, говорю, тем хуже для него, он бы орденов постеснялся, коль живых людей не уважает, ордена-то – Ленина! Зря слова на ветер бросал. Ушел ни с чем. Вот тогда и написал письмо в вашу редакцию. Ждал, надеялся… Потом хотел еще раз написать – постеснялся.
Савелий Петрович посмотрел на графинчик с недопитой настойкой, провел ладонью по лбу, по щеке.
– Каким манером пронюхал Крутов про мое письмо в редакцию – не пойму. Я, правда, просил двоих, пожилых тоже рабочих, подписаться рядом со мной… Отказались, сдрейфили, видать… Неужто кто из них перелизал? Верить не хочется. А больше некому… В общем, так или не так, а дней шесть назад вызвал меня к себе Крутов и с ходу: «Умней всех хочешь быть? Моралист нашелся!» Кулаком по столу и матом на меня.
Не выдержал я и сам гаркнул: «Не смей на меня орать!»
Он пинком распахнул дверь и скомандовал: «Убирайся из моего кабинета к е… матери!»
Резануло мне сердце, как ножом, дух перехватило. Налил я стакан воды из графина у него на столе, выпил, отдышался малость. Говорю ему: «Это – край! Такое не прощается. Или ты, Михаил, извинишься передо мной сейчас же, или я к работе не приступлю».
И что он сделал, как думаете? Дулю мне под нос сунул: «Нако-сь! Выкуси! Вот тебе мои извинения!»