Меж тем наш злополучный джентльмен воображал себя любимым; ему казалось, что он безмятежно покоится на лоне самой нежной любви. Он полагал, что все, что имеет отношение к его личности, должно возбуждать девичье любопытство его возлюбленной, вызывать у нее изумление и ревнивую жажду узнать его еще ближе, жажду, которую он был готов без конца утолять, снова и снова твердя ей одно и то же. Его представления о женщинах были элементарны, и чтобы выразить их, достаточно было бы черной и белой краски; женщины бывают двоякого рода — хорошие и дурные; ему досталась хорошая. Высокое мнение о собственной особе укрепляло его веру в то, что провидение, по закону справедливости и соответствий, непременно подыщет для него хорошую женщину — иначе чего бы оно стоило, это провидение! И, разумеется, эта женщина, которую изберет для него мудрый промысел, будет в полной с ним гармонии — от самой сердцевины его существа до каждой точки окружности, описанной вокруг его разнообразных душевных состояний. Познав сердцевину — центр, из которого пучком расходятся радиусы, соединяющие этот центр с окружностью, — можно, собственно, и не изучать окружность, ибо все эти многоразличные состояния, как легко убедиться, являются всего лишь вариациями на одну и ту же тему. Попасть, однако, в этот центр вам удастся не иначе, как по радиусу, приняв за отправную какую-нибудь точку окружности. Сэр Уилоби прилежно перемещал мисс Мидлтон с одной из этих расходящихся прямых на другую. Он, того и гляди, затянет и нас с вами, ибо всякий, кто, загарпунив кита, не пожелает выпустить каната из рук, неминуемо погрузится в воду, и спасти его может только чудо.
Промежуточных оттенков между женщиной-богиней и женщиной разряда значительно менее возвышенного сэр Уилоби не признавал. Ему в равной степени было трудно себе представить и глиняного ангела, и фарфоровую плутовку. Он смотрел на женщин как на создания ваятеля: та вышла из его мастерской с какой-то трещиной, та — с пятнышком и лишь изредка попадались совершенные образцы, созданные для избранных представителей человечества. Достаточно было малейшего намека, шепотом произнесенного словца, и с решимостью завзятого ханжи он захлопывал свои двери перед недостойной; он был готов собственноручно заклеймить ее огненным клеймом — в душе он так с ними и поступал. Его крайняя чувствительность и требование утонченного целомудрия, которое он предъявлял к женщине, делали его в пору этого разгула эгоизма, именуемого любовью, особенно суровым критиком. Констанция… сказать ли? Итак, Констанция подобной утонченностью не обладала. Самой природой предназначенная сделаться матерью героев, она не походила на тех девиц, которые, словно сговорившись, прибегают к одним и тем же томным ужимкам, столь лестным для господ эгоистов, которые благодаря этим ужимкам мнят себя «первыми»; в отличие от этих жеманниц, чье назначение подарить миру в будущем легион марионеток, Констанция была простодушно ласкова. В этом и заключалось все ее прегрешение. Однако в глазах сэра Уилоби, требовавщего от суженой торжественного лицедейства, в котором бы целомудрие нехотя уступало долгу, такое нарушение традиций обретало размеры смертного греха.
Да, пора любви — это праздник эгоизма и одновременно — горнило, в котором испытывается человек. Я имею в виду, разумеется, не пародию на любовь, не вариации для флейты на тему «любовь», а всепоглощающую страсть, пламя, в котором, как и в нас самих, жизнь неотделима от смерти: быть может, ему суждено гореть долго, быть может — тотчас погаснуть. Когда сэр Уилоби был подвергнут этому испытанию огнем, обнаружилось, что, подобно тысячам цивилизованных самцов, ему требовалось, чтобы его возлюбленная обращалась с ним, точно с первобытным дикарем.