<…> Едва только Репин закончил портрет, Столыпин уехал в Киев, где его сейчас же застрелили.
Сатириконцы говорили, смеясь:
– Спасибо Илье Ефимовичу!
(Ну здесь хотелось бы пошутить от лица составителя: вот так всегда – когда русскому народу – горе, то одесситам – радость.)
Очевидно, каждый из них приобрел по случаю какой-нибудь холст, якобы написанный Репиным, и теперь хочет показать свою покупку художнику, чтобы он подтвердил свое авторство.
Илья Ефимович торопливо подходит к своим тяжеловесным гостям. Ему не терпится увидеть поскорее, что же они такое принесли. Он всегда был страшно любопытен ко всяким произведениям искусства. Гости не спеша распаковывают привезенные ими покупки. Холсты расстилаются у его ног на траве.
Тут и запорожец с голубыми усами, и бурлак на фиолетовом фоне, и Лев Толстой, перерисованный с убогой открытки. Безграмотные, вульгарные копии, но на каждой подпись великого мастера, в совершенстве воспроизводящая репинский почерк.
Каждая из этих фальшивок – для Репина удар кулаком. Он хватается за сердце и стонет, словно от физической боли. Ему кажется непоправимым несчастьем, что на свете существуют такие темные люди, которым эта наглая мазня может казаться искусством.
Жизнь сразу теряет для него привлекательность. Самое предположение этих людей, что он может быть автором подобных уродств, представляется ему оскорбительным.
– Ирокезы! – кричит он. – Троглодиты! Скотинины!
Он всхлипывает и рвется вперед – растоптать этот размалеванный хлам, разостланный у его нон на траве.
Посетители смотрят на него с надменной почтительностью, не на миг не теряя своей петербургской благовоспитанной чинности. Один из них, самый импозантный и грузный, аккуратно упаковывая своего запорожца, заявляет вполголоса и с непоколебимой уверенностью, что, право же, это «подлинный Репин» и «вы, Илья Ефимович, напрасно отказываетесь от такого первоклассного полотна».
Репин бледнеет от ужаса, и мне стоит большого труда увести его в чащу сиреней, подальше от этих людей.
Сегодня, как нарочно, пятница, а Мелетий тысячу раз говорил нам, чтобы по средам и пятницам, особенно великим постом, мы, православные, и думать не смели о мясе, ибо господь бог будто бы обижается, если мы съедим в эти дни кусочек ветчины или, скажем, говядины. Я этому не слишком-то верил: неужели господу богу не скучно заглядывать каждому школьнику в рот!
Я ведь знаю его наизусть, знаю даже, что нынче с утра по случаю субботнего дня, еще до начала уроков, он, вместо того чтобы повторить «Географию» Янчина, бегал по церквам и часовням и усердно молился о том, чтобы все учителя, за исключением двух-трех, заболели холерой и умерли.
Вот я, если бы в дороге не перезнакомился со всеми людьми, да не в своем купе, а в целом вагоне, да не в одном вагоне, а в целом поезде, со всеми пассажирами, сколько их есть, да еще с машинистом, кочегаром и кондукторами в придачу, – я был бы не я. Я непоседлив, вертляв, болтлив и любопытен.
Почему в «Мухе-Цокотухе» паук находится так близко к своей мухе? Это может вызвать у детей эротические мысли. Почему у комарика гусарский мундир? Дети, увидев комарика в гусарском мундире, немедленно затоскуют о монархическом строе? Почему мальчик в «Мойдодыре» побежал к Таврическому саду? Ведь в Таврическом саду была Государственная дума. Почему героя «Крокодила» зовут Ваня Васильчиков? Не родственник ли он какого-то князя Васильчикова, который, кажется, при Александре II занимал какой-то важный пост? И не есть ли вообще Крокодил переодетый Деникин?
И вся Россия мечется,
Покуда не излечится.
Мила мне русская беседа —
В ней, разум собственный любя,
Никто не слушает соседа
И каждый слушает себя…
Годятся лучшие врачи
Лишь для анализа мочи.
Барбитураты
Виноваты,
Что мы с тобой дегенераты.
Если это стихи, то что же тогда еловые палки.
У нас был еж. Он умер. Мы похоронили его. А он ушел из могилы через два часа.
И знаете ли вы, почему некий Сидоров назвал свою дочь – Гертруда? Потому что для него это имя означало Герой Труда.
Не всякий управдом рискнет написать приказ: «О недопущении жильцами загрязнения лестницы кошками».
Я не люблю вещей, мне нисколько не жаль ни украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах.
Умирать вовсе не так страшно, как думают. Я изучил методику умирания, знаю, что говорят и делают умирающие и что делается после их похорон. В 1970 году Люша будет говорить: это было еще при деде, в квартиру к тому времени вторгнется куча вещей, но, скажем, лампа останется. И появятся некрологи в «Литгазете» и в «Неделе». А в 1975 году вдруг откроют, что я был ничтожный, сильно раздутый писатель (как оно и есть на самом деле) – и меня поставят на полочку.
Чуждаюсь ли тенденции я в своих детских стихах? Нисколько! Например, тенденция «Мойдодыра» – страстный призыв маленьких к чистоте, к умыванию. Думаю, что в стране, где еще так недавно про всякого чистящего зубы говорили «гы, гы, видать, жид!», эта тенденция стоит всех остальных.