Я так любил писать с тобой с голоса, кто бы знал.Вот сидим мы на траве, в тени, на краю джунглей,у тебя лэптоп на коленях, бабочка на мизинце ноги,а я взглядом по верхушкам деревьев выхаживаю,шевелю губами беззвучно, что-то там наживляя,а ты смотришь мне в губы и улыбаешься, ждешь,и я говорю:ну помоги же мне, здесь, в этом месте… такойпереход прихотливый…Киваешь с улыбкой, и плавно покачиваешь головой:«не-не-не». И я не понимал никогда, почему.И не верил тебе, что, мол, синтаксис это такой у меняи всё прочее, входа-выхода нет, мол, со стороны.В самом деле, не опускаться же до имитации…Нет, конечно, так ты не говорила. Покачивала.«Не-не-не-не, —как сказал в разговоре со мной философс чудным именем Подорога, —время созерцания кончилось».И тебе так нравился этот реверсный брачныйего пируэт перед пропастью.О какой же ты стороне, если их божьей милостьюнет. Как бывает в любви, а у нас с тобой – в слове.В этой чуткости, близости инцестуальной,которую божьей едва назовешь.А ты говоришь: не могу.И это тем более странно, что вот Мандельштам,например, или Данте стоял бы, глядел на верхушкии что-то шептал: в этом месте такой переход…ну ты понимаешь…А я бы с лэптопом сидел, с мотыльком на ноге,и если б о связке шла речь, стилистической что лизапинке, намётке, не больше, то я бы, наверно,два-три варианта каких-то нашел бы —не значит, что те, но не это ведь важно.Сидишькак пейзаж, как условье акустики голоса, речи,как ля камертона,похожем на шпильку в твоих волосах, «не-не-не»,улыбаешься, годы, и бабочка не улетает.«Ничего, моя милая, всё пройдет…»
Ничего, моя милая, всё пройдет,схлынет с кровью, с любовью,ничего не останется,в сердце яблонька расцветети у ног сядут зайцы.Ничего, моя милая,это будет вначале —ничего. А потом полегчает.Дивный свет над могилою,детки, солнышко,всё включено.Надо жить, моя ясная,это боженька в спину тебя толкает,никого там нет.Всё он взял себе, чтобы связанане была. Не смолкаетэтот дивный свет.«Я пока не знаю, как это сказать…»