Читаем Эх, шарабан мой, шарабан… полностью

(Поселковое кладбище находилось недалеко от станции, за ткацкой фабрикой. Поминки можно было устроить и в станционной столовой. Вот так, мама. Не Новодевичье уж, прости; даже не Востряковское. Где жизнь прожила… Где прожила ты не свою жизнь под не своим именем, там и будешь лежать – неподалеку от дому… На краю елового леса.)

Меж тем освещенные комнаты дома были такими уютными, такими привычно родными, привычно – мамиными… Он не стал занавешивать зеркал, знал, что мама терпеть не может этого слепого обряда, и сейчас ее трюмо с овальным зеркалом трогало его до слез: на ребристой раме рядком, как птички на ветке, сидели три ее любимые заколки: черепаховая, подарок бати; резная деревянная с синими стеклышками (привез из туристической поездки в Прагу мамин младший брат) и серебряная длиннозубая, что так победно, на испанский манер сидела в ее густых волосах, в последние годы перекликаясь с яркой сединой.

Здесь все было насыщено маминым запахом, легкой ландышевой отдушкой ее любимых простеньких духов. И – классика подсознания! – чудилось, что мама отлучилась на репетицию в Народный театр фабрики Паркоммуны (она годами играла там «характерные» роли в пьесах Островского и Горького) и сейчас вернется, откроет ключом входную дверь или постучит. Зная, что Сташек засел за уроки или валяется-читает, она оставляла тяжелую связку ключей дома и тогда, вернувшись, отбивала костяшками пальцев такой виртуозный степ, что сын порой даже медлил в прихожей, не торопился открывать, с улыбкой слушая, чем она завершит дробный пассаж.

Жуковского, пятнадцать

И все же по возвращении в Питер недели три еще, мысленно твердя «Жуковского, пятнадцать», Стах не решался туда нагрянуть. Его родная бабушка Дора вполне могла жить себе поживать; говорят же, что у людей, прошедших лагеря, крепкая закваска. Ей – так он прикинул – могло быть за восемьдесят. И вполне вероятно, что мозги у нее на месте. Он по «скорой» навидался такого старичья: с высоким давлением, чуть ли не в диабетической коме, одной ногой в могиле… они командовали с носилок – как ловчее вдвигать их в машину.

В общем, думал, крутил так и сяк… выстраивал диалог: что он скажет, что, предположительно, ответит она. Интересно, думал, обнимут ли они друг друга? Пожалуй, трусил. Да что там: сильно бздел, ощущая внутреннюю дрожь при одной лишь мысли о встрече: с одной стороны – жгучее желание обрести настоящее-кровное, родная бабушка все же, не хухры-мухры. С другой стороны…

Другая сторона всяко-разно торчала из всех его доводов. С чего ты взял, бесстыжая твоя рожа, спрашивала эта другая сторона, что баба Валя, сотни раз подтиравшая твою детскую жопку, – тебе не родная? Или яснее ясного вдруг представлял: если Дора жива и в своем уме, если она еще человек… то, как ни крути, он несет ей весть о смерти дочери, и никуда от этого не деться, и для старухи это – не новогодний подарок.

Но желание узнать, ощутить… заглянуть в другую пьесу… Выцыганить из жизни второй шанс…

Да чем тебе первый-то не годится? – тут же спрашивал себя с издевкой и не знал, что на это сказать. А чувствовал вот что: стрелка его внутреннего компаса сбилась и мечется-дрожит. Не проходило дня… да что там – часа не проходило! – чтобы его мысли снова и снова не возвращались к трагедии погибших, посаженных, измордованных и загубленных неизвестных родственников; кровных, понимаешь ли, родственников!.. Вообще, это новое, обрушившееся на него чувство буквально сводило с ума. Ночами он лежал, прислушиваясь к току собственной крови, и ему казалось, что это уже другая кровь, что он превращается в какого-нибудь Вадим Вадимыча или даже в Вэлвеле и отныне судьба его – приметывать пальто и платья, и отбегать, и пританцовывать… А даже если и не приметывать! Все равно: пританцовывать.

Хотел ли он этого? Готов ли был преобразиться в иное существо – а он точно знал: хочешь не хочешь, придется преобразиться. Так кто он – Бугров? Бугеро-Бугерини? Граевский? Е-мое, кто еще свалится на единственную привычно личную его голову?!


Наконец в воскресенье отговорился от дежурства на «скорой», отложил конспекты, с утра побрился, натянул нарядный свитер, брюки, самолично отглаженные на общежитской кухне… За последние месяцы он прикупил кой-чего из шмоток, а Дылде купил настоящую дамскую сумочку из красного кожзаменителя с псевдозолотым замочком. (Когда выбирал, подумал: опять – цыганское золото.)

Короче, собрался и пошел.

Дом оказался старопетербургским, облезло-монументальным, желто-песочного цвета… – наш славный старый дом. В парадную вели несколько ступеней вниз, истертых до такого состояния, словно пару веков назад они были сотворены из остывающей и не вполне застывшей лавы, впоследствии волнисто закаменевшей и в непогоду – скользкой. Стах вошел и чуть не растянулся…

Зачаточный лифт – ласточкино гнездо – натруженно сновал вверх-вниз. Складные хлипкие двери-шторки стягивались руками, как полы старенького пальто.

Перейти на страницу:

Все книги серии Рубина, Дина. Сборники

Старые повести о любви
Старые повести о любви

"Эти две старые повести валялись «в архиве писателя» – то есть в кладовке, в картонном ящике, в каком выносят на помойку всякий хлам. Недавно, разбирая там вещи, я наткнулась на собственную пожелтевшую книжку ташкентского издательства, открыла и прочла:«Я люблю вас... – тоскливо проговорил я, глядя мимо нее. – Не знаю, как это случилось, вы совсем не в моем вкусе, и вы мне, в общем, не нравитесь. Я вас люблю...»Я села и прямо там, в кладовке, прочитала нынешними глазами эту позабытую повесть. И решила ее издать со всем, что в ней есть, – наивностью, провинциальностью, излишней пылкостью... Потому что сегодня – да и всегда – человеку все же явно недостает этих банальных, произносимых вечно, но всегда бьющих током слов: «Я люблю вас».Дина Рубина

Дина Ильинична Рубина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее

Похожие книги