– Страшно представить, как зимовали они, где спали, на что жили. Сначала прожили какое-то семейное золотце: пару колечек, цепочку. Потом бабка нанималась на случайные работы – что кому помыть или ребенка посмотреть… А Сонечка всегда с ней, старуха боялась ее куда-то определять – боялась, что отнимут, сдадут в интернат для детей врагов народа; все повторяла: «Замучают! Замучают!..» Старуха явно была уже не в своем уме, знаешь… Волосы как воронье гнездо, глаза шныряют, очки разбиты, ниткой перевязаны – прямо бомж как есть. Всех подозревала, требовала, чтобы дверь всегда была заперта на ключ. Одно время в Курске подрабатывала на предприятии, ей платили сковородками, и она ездила на поездах – продавать их по деревням. Упала на вокзале, сломала руку, но в больницу – отказалась. Из-за Сони. Так и ездила со сломанной рукой, ветку ей кто-то сердобольный к руке привязал… И девчонку за собой всюду волокла… А к нам как попала – в медпункт на вокзале, Валя же там – медсестрой до самой пенсии. Поезд пришел в Южу, и старуха поняла, что заболела не на шутку, дальше ехать не может. У нее, знаешь, руки примерзли к железным поручням. Сели в переполненный поезд, она висела на ступенях, закрывая Соню… ну и когда оторвала руки – кожа осталась на поручнях… Ее привезли к нам, руки – сплошное мясо… Валя ей – ванночки из марганцовки. Ты же знаешь свою бабу Валю…
Да, подумал он,
– Вот… а девчоночку мы забрали домой – помыть там, вычесать вши… Первый вечер она даже не разговаривала. Сидела в тазике, я ее намыливала, мочалкой терла… и она плакала – от тепла. От блаженства… Валя прямо там, пока она в тазике сидела, клала ей в рот по кусочку хлеба с вареньем, и она жевала, жевала… Не глотала, жаль было глотать. Жевала и плакала… наша Сонечка…
Наталья уже не сдерживалась, сама плакала чуть не в голос. А он сидел, прямой как жердь, смотрел на недоеденный пирожок и тупо чувствовал все то же: колючий сухой репей где-то за грудиной.
Тетка высморкалась, вздохнула.
– Ну, и вот. А бабушку ее – жаль, имени не помню – не удалось вытянуть. Воспаление легких, плюс недоедание, бродячая жизнь, старость. И эти руки страшные…
– А как же она – записку – этими руками? «умоляю»… «моей дочери Доре»… И точный адрес указан… И такой ррросчерк роскошный.
– Записка раньше была! – торопливо объяснила Наталья. – Она ее, видать, с самого начала написала на случай своей смерти. Верила, что дочь вернется. Тогда, знаешь, многие думали, что после войны людей из лагерей станут отпускать, особенно ленинградцев… Такие страдания город прошел в блокаду!
– Но Дору – не отпустили, – утвердительно проговорил Стах, исподлобья внимательно глядя на тетку, изучая, казалось, каждую морщину на ее искреннем, виноватом почему-то лице. – Вы ведь наводили справки.
Она потупилась, глубоко вздохнула, будто решаясь, готовясь рассказать все как есть.
– Ты… должен понять: время было такое, что… – Она решительно тряхнула головой и проговорила с вызовом: – Да. Да! Валентина – бог ее будет судить, – ослушалась! Она привязалась к девочке. Мы все привязались. Девчоночка такая умница оказалась, и покладистая, и помощница… И личико такое, знаешь: «Люби меня!» Ну, и… потом мы через знакомую в ЗАГСе переписали ее на свою фамилию. Стала она Софья Яковлевна Устинова. И все.
Cтах будто не слушал тетку. Слушал что-то внутри себя – тяжело, неприятно обдумывая.
– Вот почему она так умильно крестила меня… – вдруг пробормотал он. – Баба-то Валя, сердечная… Втайне от мамы. И просила меня не говорить никому, а крестик у себя держала, вон там – в верхнем ящике комода, в носовом платочке. – Он вскинул голову, пристально посмотрел на тетку: – Помнишь? Надевала его благоговейно на мою тощую шейку, только мама уедет из Южи.
– Она просто… она боялась Семену навредить! – запальчиво возразила Наташа. – Семен же на такой должности был – начальник станции! В те годы…
– Нет. Она еврейского ребенка крестила, вот в чем заслуга, – задумчиво продолжал он. – Спасение души, так оно, кажется? – и криво усмехнулся одними губами. – Так радовалась, что плакала от счастья. И курица… Помнишь, как ты рубила ей голову, той несчастной курице?
– Она тебя больше всех внуков любила! – крикнула Наташа и сникла, робко пробормотав: – Как ты запомнил все это, боже мой! Ты был таким маленьким.
– Память хорошая, – сухо проговорил он и вновь дернул уголком рта. – Еврейская.
Тетка отмахнулась, будто он чепуху городит, вновь торопливо заговорила, стараясь держать тон – душевный и извиняющийся; Наталья, бедная, подумал он, извиняется не за свою вину.