– Саратов, Воронеж, Ростов, заехали в Ейск, потом в Анапу, были в Новороссийске, Геленджике, потом вернулись через Краснодар, Кропоткин, Армавир, Новокубанск и оттуда уже поехали через Ставрополь, Элисту, Волгоград и на Саратов, затем Балаково. Такой вот круг описали примерно в шесть тысяч километров.
Он выслушал меня, а затем произнес:
– Да… а мне вот нельзя.
– Почему нельзя?
– Как почему, у меня же один глаз.
– У Нельсона тоже один глаз был, а он флотилией командовал.
Тут я понял, что глупость сморозил, что это было бестактно. Он как-то сжался, закусил верхнюю губу, а нижней прикрыл, как говорят: рот на замок закрыл. Я, понимая свою бестактность, замолчал и собрался молчать подольше, чтобы не ляпнуть еще что-нибудь неприятное.
Он долго молчал. Я взял рюмку вина, отпил, он тоже взял, подержал, потом сделал маленький глоточек. Все также закусывая верхнюю губу, а нижней как бы прикрывая ее, посидел, помолчал, потом сделал еще глоточек.
Время шло. Он долил себе, мне долил. Я молчал, думая о том, как просто словом обидеть человека. Было непонятно, обиделся ли он, или просто задумался после моих слов…
– Да, Нельсон тоже был одноглазым, – сказал он наконец, но он не знал детских прозвищ, не знал, что такое «косой», «кривой», «квазиморда», «циклоп» и других. Нельсон глаз потерял в бою, он знал радость победы и к тому же радость любви, любви женщины, да какой женщины – королевы, что не каждому дано, лишь единицам.
Я молчал, слушал, что дальше будет. Он тоже помолчал, потом заговорил:
– Я в Ленинграде родился, отец у меня кадровый военный. Конечно, когда война началась, с первых дней – на фронт. Мы с мамой жили в Ленинграде, эвакуация еще не началась…
…В одну из первых бомбежек в наш дом попала бомба, я помню, это ночью было: какой-то грохот, шум, было очень больно голове, особенно с правой стороны, я потерял сознание, потом услышал чьи-то голоса, и какой-то мужской голос сказал:
– Ребенок, кажется, жив, только лицо изуродовано сильно, а женщина уже отошла.
Потом меня несли, везли, делали что-то с моим лицом, перевязывали, было очень больно. Когда снимали повязки – тоже было больно. Потом опять везли куда-то на машине, поездом – долго везли. В конце концов, оказался в Куйбышеве, в госпитале.
Много там детей было покалеченных: у кого рук не было, у кого ног, у кого головы перевязаны, как у меня. Мы плакали, нас кое-как кормили, нянечки ухаживали за нами, причем каждый раз, когда кормили, свои слезы утирали. В госпитале мне опять делали что-то на лице; в конце концов, все проходит, и у меня прошло. Глаза у меня не было правого, щека правая была изуродована, нос был покалечен, на правом ухе пришлось делать операцию… В другое время, может, это бы аккуратно все и заросло, а тут остались шрамы буграми и все лицо обожженное. В общем, неприятная была картина, если смотреть на меня с правой стороны. Потом меня из госпиталя выписали – в детдом, в том же городе. Одна из нянечек мне сшила повязку, которая прикрывала глаз и часть изуродованной щеки, но все равно не избежал я детских прозвищ и насмешек. Дети сами по себе, конечно, жестоки, и не поймешь, почему в них такая жестокость: то ли из боязни того, что и с ними может такое случиться, то ли еще по какой причине, но иногда один разговаривает, допустим, со мной, а второй там, где у меня вместо глаза повязка, показывает кукиш. Всем смешно, а я не вижу, над чем смеются, и мне, конечно, обидно.
Место мое было на последней парте, да еще так, чтобы мою правую сторону поменьше видели. Учителя редко меня вызывали к доске, надо сказать, почти не вызывали, спрашивали с места. Учился я хорошо. Так прошел, наверное, год. Друзей у меня не было, потому что стеснялись со мной общаться, видя мое уродство.
Однажды зимой шел я из школы, ужасно замерзли ноги и руки. Одежда, сами понимаете, была вся на «рыбьем» меху. Недалеко от нашего детдома была радиомастерская, и я решил зайти туда погреться, уж очень замерз. Я зашел, там сидел за столом мастер, что-то делал с приемником, рядом сидели двое мужчин, тихо в спокойной обстановке беседовали о чем-то своем. Мастер на меня глянул и продолжил свои дела, не выгнал, не крикнул, ничего не спросил. Я подошел к батарее (она была теплая, не горячая), прислонился к ней спиной и руками. Мастер еще раз на меня глянул, даже подмигнул. Так я и стоял. Мужчины мирно беседовали о чем-то, спорили, произнося непонятные мне слова. Потом-то я понял, что это просто радиолюбители, которые обсуждали свои схемы. Когда мужчины поднялись, я испугался, что меня сейчас выгонят, и вышел.
На следующий день, проходя мимо, мне очень захотелось туда зайти. Когда я зашел, мастер был один. Он увидел меня, узнал.
– Ну, здравствуй, Нельсон!
Я не знал, что такое «нельсон», думал, что он меня по имени назвал, и сказал, что я не Нельсон, а Павел.
– Я не угадываю имена, я по другим признакам тебя назвал. Ничего, вырастешь и узнаешь, кто такой Нельсон. Что тебя ко мне привело? Дело какое?
– Да, я замерз.
– Погрейся, подходи вот сюда, садись поближе, рассказывай, на каком фронте воевал.