А чего рассказывать-то? С рейда вернулись только под утро, уже и светать начало. Все благодаря дополнительным предосторожностям, предпринятым из-за тех непонятных тварей, что вылезли на опушку. Старика взяли с собой – как выяснилось, он оказался ценным фруктом: на своем паровозе обслуживал группировку, засевшую на том берегу, и в том числе пару раз доставлял грузы в Чернобыль. А кому там в Чернобыле эти грузы могли предназначаться? Вот то-то и оно!
Деда, кстати, звали Адольф Генрихович Шмальгаузен, не больше и не меньше. «Майн гот!» – так отреагировал на его представление сержант Коваль. А Клименко со смешком заметил, что наш машинист – тезка фюрера.
– Это не я его тезка, а он мой! – поправил дед. – Потому как я старше.
В общем, взяли нашего старшего фюрера за шкирку и в добровольно-принудительном порядке потащили к себе. Он не очень хотел идти: почему-то опасался, что его расстреляют. Ну а прибыв в расположение, мы все сразу завалились спать.
Когда я проснулся, было уже около полудня. Солнце, врываясь через открытую дверь, насквозь освещало блиндаж. В широких лучах света плавали крупные блестки пыли. Рядом на койке сидел Коваль и вдохновенно соскребал ложкой со стенок котелка что-то мясное.
– Так вы, товарищ сержант, заботитесь о командире? – пробурчал я, жадно принюхиваясь.
– Как можно просыпаться с такими нехорошими мыслями! – подскочил сбоку рядовой Попов.
Низенький, щуплый, чернявый – настоящий одессит и по виду, и по характеру, – он как-то сразу взял на себя роль моего ординарца. Вот и сейчас, имитируя повадки официанта, Попов элегантно поставил на ящик передо мной котелок, полный макарон по-флотски.
– Фюрер где? – спросил я, радостно скидывая шинель.
Вопрос отпал сам: старик сидел на соседней лежанке и тоже был занят едой. Зипун он снял и был теперь в старом сером френче с пришитыми на локтях кожаными заплатами. В углу, за Ковалем, виднелся бритый затылок рядового Клименко, накрытый ворсистым шинельным воротником.
Потом мы с Ковалем переместились на улицу и вызвали к себе деда, имея намерение устроить ему перекрестный допрос. Старик уселся напротив, на бревнышко, подставил лысину под солнышко, распушил бороду и с большим аппетитом засмолил козью ножку. Выглядел он очень комично – эдакий карликовый Лев Толстой, – и поэтому с допросом как-то сразу не заладилось.
– Родных нет у тебя? – спросил я совсем по-бытовому.
– Сына в первый месяц войны арестовали. А невестка с внуками в Германию подалась.
– Угнали?
– Не. – Старик грустно покачал головой. – Сами.
– Как фольксдойчи? – со знанием дела уточнил Коваль.
– Jawohl[5]
.– А ты чего с ними не уехал?
– Да куда мне. – Дед по-козлиному тряхнул бородой, в которой застряло несколько макаронин. – Я тут всю жизнь прожил. Да и не хочу к ним. Пока не перебесятся со своим Гитлером.
– А что ж тогда на гитлеровцев батрачить пошел?
– Я на себя работаю. Чтобы с голоду не помереть. И потом, с философской точки зрения, большого значения не имеет: немцы, русские.
– Это что же у тебя за философия такая, – нахмурился я, – что между нами и фашистами знак равенства ставит?
– Возраст называется. – Дед хмыкнул в бороду. – Доживешь до моих лет, повидаешь, что я видел, тоже многое по-другому оценивать начнешь. Если вообще будешь внимание обращать.
– Дедушка старый, ему все равно, – процитировал Коваль то ли частушку, то ли поговорку.
– Факт! – подхватил шутку старик.
– Не может быть все равно! – не принял я их юмора. – На фашистов работать ни одна философия не позволяет.
– А что прикажешь? – обиделся старик. – Как жить-то? Я, окромя паровоза, ничего в жизни не умею.
– К нам перебираться надо было!
– Во, точно! – Дед выпустил тугую струю дыма. – Тут бы меня сразу в расход, чтоб не мучился. Не, ты не думай, мне не жалко. Но это же чистое самоубийство.
– С чего это – в расход?
– А с того! Немец? – спросят. С оккупированных территорий? Молодец, скажут, иди до стенки, не оборачивайся. И всего делов.
Коваль посмотрел на меня. Я отвел взгляд. Во время войны некогда разбираться: свой-чужой. Чуть Москву не отдали, столько народу положили… Заслужили полное право поступать с такими вот перебежчиками по всей строгости. «К стенке» – это он, конечно, загнул, но и просто так разгуливать по воюющей стране ему никто не позволит. Собрался я уже объяснить все это не столько Фюреру, сколько Ковалю, но старик не дал.
– С вашим подходом, – проворчал он, – получается, что всех немцев надо перестрелять!
– Всех! – разозлился я. – Мне вас сортировать, что ли? Вон твои земляки на том берегу, они с нами цацкаются?
– Они служат зверю, – строго заявил дед. – С них другой спрос. Да и не все служат по доброй воле. Много кто, я так разумею, понимает, что к чему. Нельзя весь народ под одну гребенку.
– Да ты что! – Я хлопнул себя по коленке. – Фашистов, значит, надо выборочно отстреливать? Чтобы, не дай бог, кого-нибудь, кто не по собственной воле советских людей убивает, не задеть! Так, что ли, по-твоему выходит?
Старик не выдержал моего взгляда, закопошился в кисете, начал сворачивать новую вонючую самокрутку. Но я не дал ему отмолчаться: