Толкование бароном этой истории как аллегории собственной жизни указывает на склонность Пушкина устанавливать частичную эквивалентность между собственными текстами и текстами предшествующей литературной традиции. Мы уже отмечали эту тенденцию в заглавии пушкинской пьесы и в эпиграфе, который он собирался ей предпослать. Теперь мы усматриваем ее же в сцене чтения, где персонаж ошибочно считает, что литературный текст применим к его собственным обстоятельствам[120]
. Но если в этом смысле барон для читателей Пушкина кажется фигурой, не способной уразуметь смысл прочитанного, то как обладатель поэтического воображения он стоит ближе к самому Пушкину. То, как скупец ценит деньги за их власть превращать одно в другое, напоминает об интересе Пушкина к типу скупца как эталону, по которому он может соизмерять свой текст с другими. Подобно тому, как барон любит воображать, будто его золото можно обменивать на вещи, услуги или власть, но в конечном итоге отказывается их тратить, Пушкину нравится представлять, что его тексты можно было бы сравнивать или обменивать на другие, но в итоге он отказывается от подобной сделки. Как и барону, Пушкину свойственна страсть к потенциально достижимой эквивалентности.Взвешенная архитектоника пьесы демонстрирует эту страсть и на уровне формы. Первая сцена происходит в высокой башне, где сын барона Альбер жалуется на унизительное воздействие безденежья на его возвышенные идеалы доблести и чести: амбиция толкает его возвыситься при дворе, а безденежье тянет вниз. Направление второй сцены стремится к нижнему вертикальному пределу: барон спускается в подвал, где хранится презренный металл, который он принимает за величие и власть. Третья сцена, которую автор помещает на уровень земли во дворце герцога, изображает, как сын и отец унижают друг друга в глазах герцога – высочайшего властителя в их местности. Этим Пушкин снимает вертикальные пределы двух первых сцен, как бы уравнивая их за счет срединного положения третьей на этой вертикальной линии. В пределах каждого пространства деньги рушат феодальную иерархию ценностей. Но цель Пушкина, однако, состоит не том, чтобы научить барона или его сына различать низкое и высокое, но совершить акт творческой гармонизации – постоянно соизмерять конфликтующие ценности друг с другом. Подобно весам, никогда не приходящим в равновесие, «Скупой рыцарь» поддерживает стилистическое колебание между тонким и непостижимым.
Страсть Пушкина к потенциально достижимой эквивалентности проявляется также в том, что он рисует своего скупого человеком, не принадлежащим к конкретной исторической эпохе. Как отмечает Г. А. Гуковский, Пушкин не привязывает действие «Скупого рыцаря» к точному времени или месту, но вместо этого изображает, как деньги подрывают устойчивость феодальных ценностей во «всей Европе» [Гуковский 1957: 323]. Хотя в качестве источника пьесы назван Шенстон, и это может намекать, что действие происходит в Англии, имя сына рыцаря франкоязычное – Альбер; имя самого барона – Филипп – обычно для многих европейских языков. Его дукаты почти так же иконичны, как и декорации трех сцен (башня, подвал и дворец). Пушкин использует эти символы, чтобы воссоздать абстрактный образ европейского феодализма. Отсутствие географической специфики оставляет допустимым предположение, что пьеса показывает исторические процессы в пушкинской России, когда, по словам С. М. Бонди, подъем монетарной экономики начал разъедать систему ценностей полуфеодальной общественной системы [Бонди 1960: 574–575]. По словам С. Евдокимовой, акцент на индивидуализме в постнаполеоновскую эпоху представил эгоистические мечтания скупца к самовозвышению как стремления современников автора [Evdokimova 2003: 106–143]. Со своей стороны, я предполагаю, что неопределенность исторического фона пьесы (феодальная Европа? Россия начала XIX века?) симптоматична для пушкинской трактовки образа скупого рыцаря и денег как символов нерастраченного метафорического потенциала.