— Оттуда все русские беды. Народ раскололся, а в Писании сказано: «Горе народу, разделившемуся в себе самом». С тех пор и живем в расколе, изводим друг друга. А в трещину вторгается всякая нечисть и изводит нас под корень… Живя в расколе, Россия обрекает себя на вечное самоедство. Избавившись от одного ига, тотчас попадаем под другое.
Вернувшись домой, направились в баню. В предбаннике было холодно, стояли ведра, бадейки, тазы. Они раздевались на лавке. Сарафанов босой стопой чувствовал сырой пол, а голой спиной — дующие из-за дверей сквознячки. Заборщиков, жилистый, с костистой спиной, подхватил керосиновую лампу, согнувшись, нырнул в низкую дверь, и они оказались в раскаленном пространстве, где венцы и доски потолка, казалось, звенели от сухого жара, камни на печке казались седыми, белесыми, вмурованный в печь чугунный таган трепетал черным расплавленным слитком готовой закипеть воды.
— Давай, Алеша, грехи смывать. — Заборщиков поставил лампу на подоконник. Ахая от наслаждения, влез на полок. Схватил губами нательный крестик и, скрючившись, замер, превратившись в скульптуру. Сарафанов устроился пониже, вдыхая жар, глядя, как темнеют в потолке сучки, готовые полыхнуть синим пламенем, как в тазу, распаренные, расплывшиеся, лежат веники. Крест на груди накалился и обжигал, и Сарафанов взял его в кулак, чувствуя его хрупкую резную форму.
— Вся хворь, вся печаль долой! — произнес Заборщиков, освещенный с одного бока лампой. Освещенная сторона стеклянно блестела от пота. Другая, темная, казалась плоской, и на этой темной плоскости сиял восторженный синий глаз. — Не возражаешь, если поддам?
И началось священнодействие, которое Сарафанов воспринимал покорно и терпеливо, как языческий обряд, в котором оживали древние боги, пережившие крещение Руси, притаившиеся в лесных чащобах, речных омутах и деревенских банях.
Заборщиков хватал ковш с деревянной ручкой, черпал из котла, метал на камни, и они взрывались страшным грохотом и шипеньем. Раскаленный туман летел к потолку, а оттуда рушился нестерпимым жаром на головы, спины, и казалось, все тело превращается в факел, в котором сгорает душа, силится вырваться с последним воплем и стоном.
— Давай, Алеша, веничком тебя похлещу, — предложил Заборщиков, подбрасывая на руке черенок веника, стряхивая шелестящие брызги.
— Ты уж, Коля, хлещись на здоровье. А я посижу, погреюсь.
Из темного утла смотрел, как Заборщиков, распушив веник, хлещет себя, охает, шуршит листвой под мышками, свистит прутьями, задрав локоть, охаживая себя по спине.
— Знатно! — Заборщиков отбросил веник, стал ополаскиваться. Опрокидывал на себя ковши воды, блестел в свете лампы. Брызги шипели, попадая на камни. Вода хлюпала на пол и тут же высыхала.
— Мне хватит, — утомленно и благостно произнес Заборщиков, отправляясь к дверям. — Ты как, Алеша?
— Еще посижу, погреюсь.
Сарафанов сквозь оконце видел, как Заборщиков в предбаннике отирается полотенцем, натягивает чистую рубаху, залезает в полушубок. Хлопнул дверью, вышел из бани. Удалялся через двор к избе, скрипя снегом, окутанный паром. Сарафанов остался сидеть в смуглом сумраке, чувствуя исходящий от каменки бесшумный жар, глядя на недвижный оранжевый язык в лампе, на высыхающие, рассыпанные по полу листья.
Вдруг вспомнил, как в детстве мама привезла его в дом отдыха архитекторов в Суханово. Желто-белый чудесный дворец. Ампирные колонны. Старинная мебель. Уставленная цветами ротонда, где можно погрузиться в глубокий необъятный диван и смотреть, как в голых аллеях сыпет дождь и кто-то с зонтиком торопится среди осенних луж. Там была замечательная библиотека, пахнущая старинным клеем, кожаными корешками. Старушка-библиотекарша выдавала ему тяжелый фолиант с толстыми страницами, где изображались сцены царской охоты и золотом был оттиснут величавый двуглавый орел.
Это воспоминание прилетело само собой, без видимой причины. Он подумал, что оно явилось не из прошлого, а из того недосягаемого мира, в котором мама, молодая, сосредоточенная, собирает этюдник, ящик с красками, папку с листами бумаги и отправляется в парк, где в черных ветвях дрожит, пролетая, клочок голубого неба.
Эта мысль умилила его. Он поднялся, встал в рост, почти доставая головой потолок. Черпал ковшом горячую и холодную воду, мешая ее в деревянной бадеечке. Стал ополаскиваться, чувствуя, как вода течет по плечам, груди, животу, пробегает по ногам. Неторопливо, с наслаждением совершал омовение, смывая с себя страх недавнего прошлого, ужас дороги, унижение бегства, освобождаясь от грехов, от роковых ошибок, от изнурительного непонимания, сопровождавшего его на протяжении жизни. Все уносила вода, все испепелял бесцветный жар. Огонь в лампе казался недвижным оком, наблюдавшим, как он совершает обряд омовения.