Сарафанов, изнывая от боли, уселся за чистый стол, глядя, как переливаются черные оконные стекла, за которыми наливалась морозная длинная ночь. Татьяна, накинув безрукавку, сбегала в холодные сени, принесла две миски. Одну — полную квашеной, зелено-золотистой капусты с хрусталиками льда. Другую — с солеными ядреными огурцами, на которых топорщилась пряная метелка укропа. Заборщиков достал из шкафчика бутылку водки, граненые стопки. Отсек от буханки два грубых ржаных ломтя. Разлил водку.
— Алеша, не падай духом. Ты — рыцарь, русский богатырь. Сегодня они нас, но завтра мы их. За тебя, Алеша, за твой подвиг! За победу!
Они чокнулись. Сарафанов, стуча зубами о стеклянный стаканчик, вплеснул в тоскующую душу жидкий огонь. Слышал, как упало вглубь обжигающее пламя, бесшумно залетало, вспыхивая то в груди, то в голове, опаляя живые раны.
Заборщиков смотрел через стол, морщинистый, с золотой бородой, в домашнем вязаном свитере. Глаза его остановились, странно расширились. Наполнились отрешенной синевой, которая затмила для него избу, стол со снедью, притулившуюся к печке жену. Приоткрыл рот, делая долгий глубокий вздох, словно собирался нырнуть под воду. И запел.
— Го-о-о-рят, го-о-о-рят по-жа-ры-ы… — звук вырвался сипло, несвободно, словно из-под спуда, из-под груды тяжелых, заваливших душу камней. Видно было, что начало песни дается ему трудно, сил не хватает пробиться сквозь утомление и печаль изнурительно прожитых лет. Но он не дал погаснуть простуженному сиплому звуку, вдыхая в него упорную силу. — Го-о-о-рят всю-у неде-е-люшку-у… — звук затрепетал, завибрировал, готовый сломаться и сникнуть. Но в опадающей волне вдруг возник внутренний напор, свежий порыв, от которого звук просветлел, возвысился, сильно и страстно вознесся. — Ни-че-го в ди-и-кой степи-и… — Заборщиков победно распрямил плечи, возвел синие помолодевшие глаза и сквозь золотую бороду из темного зева выдохнул: — Не о-о-ста-а-а-ло-о-ся…
Сарафанов испугался этой давнишней песни, из минувших счастливых лет, когда собирались в застолье и пели, удалые, верящие, исполненные непочатых сил, в братском согласии и прозрении. Это время расточилось и кануло. Его завалили глыбы событий, прах испепеленных эпох, ржавчина истлевших надежд. Но вдруг теперь, в минуту его беды и погибели, из-под каменных плит, из глубин катакомбы донесся восхитительный звук, прилетел родной голос. Звал к себе, выхватывал из беды и погибели, протягивал в черный слепой поток спасительную зеленую ветку. Заборщиков, выдыхая долгий волнистый звук, смотрел на друга. Окликал, приглашал к себе, в свою силу и свет, в могучую песню. Сарафанов робко, не веря в спасение, шагнул навстречу, подхватывая замирающий звук, внося в него свое гаснущее дыхание.
Их голоса искали друг друга в бесконечных переливах и волнениях звука. Но сошлись, слились, как два сильных сочных ручья, заплескались в едином русле. Они были вместе, рядом. Сарафанов больше не был брошен на растерзание свирепых сил. Был не одинок, был с другом. Два их голоса, две их души сочетались в братском единстве. Заборщиков, милый друг, состарившийся в трудах и заботах, все так же его любил. Вместе, плечо к плечу, стояли в раздольном русском поле, среди необъятного света. В полях темнели дубы с синей тенью ветвей. И было им обоим не страшно среди родных раздолий, было сладко вновь оказаться вместе, слиться в высоком блаженстве.
Сарафанов испытывал счастливое расширение души, еще минуту назад безжалостно стиснутой, окруженной враждебной тьмой, обреченной на одинокую смерть. Смертный круг разомкнулся, тьма отпрянула, и возникло расширяющееся пространство, из которого летели радостные молнии света. Его пращуры, безвестные предки посылали вместе с песней свои окрыляющие силы, питали его, не давали погибнуть. Он был не одинок, со своим народом. С тем, что отшумел на земле и взирал на него с небес. И тем, что жил рядом с ним по городам и весям любимой России, страдал, молился, не смирялся с бедой, сражался с напастью. Знал о нем, сидящем в деревенском застолье, вливал его голос в свой необъятный хор.