Меня как будто кто-то умолял. Это был нежный голос, который вовсе не грозил мне, а именно умолял, столь эфемерный, что плотский слух не мог бы уловить его – он затрагивал струны души. Так слаб и так далек был этот голос, что я не мог представить себе, что за ним скрывается какая-то сущность. Нет, это была безвидная бестелесная благость этой чудесной долины, древнее хрупкое божество здешних дубрав. Голос был бесконечно печален и беспредельно прелестен. Как будто ко мне обращалась женщина, заблудившаяся в глуши прекрасная дама, которая не сделала миру ничего дурного и несла лишь бескорыстное добро. И этот голос говорил мне, что я разрушаю ее последнее пристанище.
В голосе звучало отчаяние – он был бесприютен. Топоры сверкали на солнце, лес редел, а этот нежный дух молил меня о пощаде, о краткой передышке. Он словно рассказывал мне, как огрубел и ожесточился мир за долгие века, о долгих печальных блужданиях, об убежище, которое досталось с таким трудом, о покое – ведь ей больше ничего не было нужно от нас, людей. Ничего ужасного не было в этом голосе. Ни единой мысли о том, чтобы навредить людям. Чары, которые для человека семитских кровей заключали в себе злую тайну, мне, представителю иной расы, представлялись не более чем изысканной, прекрасной диковинкой. Джобсон с остальными их не ощущали, а я, со своей более тонкой чувствительностью, улавливал в них одну только безнадежную грусть. То, что злило Лоусона, мне лишь сжимало сердце. Меня переполняла такая жалость, что я едва владел собой. Деревья падали с треском, люди вытирали потные лбы, а я казался себе убийцей прелестных женщин и невинных младенцев. Помню, как слезы струились у меня по щекам. Не раз и не два я открывал рот, чтобы отдать приказ прекратить работу, но лицо Джобсона – лик сурового Илии – не позволяло мне это сделать.
Теперь я понимал, откуда бралась сила убеждения у пророков Господних – и еще понимал, почему простой люд иногда побивал их камнями.
Упало последнее дерево, и башенка осталась стоять, словно оскверненное святилище, лишенное всякой защиты от суетного мира. Я услышал голос Джобсона:
– Давайте-ка подорвем эту штуковину, да поскорее. Прокопаем канавы с четырех сторон и заложим динамит. Что-то вид у вас неважный, сэр. Ступайте-ка посидите на горке.
Я побрел на холм и прилег. Внизу, среди поваленных мертвых стволов, сновали люди, и я видел, как они готовились к взрыву. Это было как бесцельный сон, в котором мне не отводилось никакой роли. Голос бесприютной богини все умолял меня. Его невинность была для меня сущей пыткой. Так, должно быть, мучился милосердный инквизитор, слыша мольбы прекрасной девы в митре смертницы на голове. Я понимал, что гублю редкостную красоту и другой такой уже не будет. Я сидел оглушенный, сердце у меня ныло, и вся прелесть природы молила за свое божество. Солнце в небесах, мягкие линии горизонта, голубые тайны далеких равнин – все это сосредоточилось в этом тихом голосе. Меня охватило горькое презрение к себе. Я был виновен в кровопролитии – более того, я был повинен в грехе против лучезарного света, который не ведает прощения. Я убивал невинную нежность, и не будет мне теперь покоя на земле. Но я сидел и ничего не мог поделать. Меня сдерживала более суровая воля. А голос все слабел и слабел – и вот уже затих, оставив лишь неизъяснимую печаль.
И вдруг в небеса взмыл огромный столб пламени, повалил дым. Послышались возгласы, на срубленную дубраву обрушились обломки камня. Когда осела пыль, от башенки не осталось и следа.
Голос умолк, и мне почудилось, что весь мир погрузился в скорбное молчание. От потрясения я вскочил и сбежал вниз по склону, где стоял Джобсон, протирая глаза.
– Ну вот и дело с концом. Теперь беремся за корни. Корчевать нет времени. Пустим в ход взрывчатку.
Разрушение продолжалось – но я взял себя в руки. И убедил себя, что нужно быть разумным и практичным. Подумал о том, что было ночью, вспомнил, какой измученный взгляд был у Лоусона, и усилием воли принял решение довести все до конца. Что сделано, то сделано, и моя задача – завершить работу. В памяти всплыл стих из Иеремии: «Как о сыновьях своих, воспоминают они о жертвенниках своих и дубравах своих у зеленых дерев, на высоких холмах». А я добьюсь, чтобы об этой дубраве забыли навсегда.
Мы подорвали пни, запрягли волов и стащили весь мусор в огромную груду. Потом фермеры взялись за лопаты и более или менее разровняли землю. Я окончательно пришел в себя и целиком принял сторону Джобсона.
– И вот еще, – сказал я ему. – Приготовьте два-три плуга. Мы усовершенствуем завет царя Иосии.
В голове у меня вертелись примеры из Писания, и я твердо решил принять все возможные меры безопасности.
Мы снова запрягли волов и распахали место, где была дубрава. Пахать было трудно, поскольку все было завалено обломками каменной башни, но неторопливые волы-африкандеры брели себе вперед, и ближе к вечеру работа была завершена. Затем я послал на ферму за каменной солью в мешках, какую дают скоту. Мы с Джобсоном взяли по мешку и прошлись по бороздам, засыпав их солью.