Образно говоря, заложенная в электропоэтике Платонова энергия деконструкции стремится в «Бедняцкой хронике» к максимуму и больше не может преображаться без потерь или быть идеологически регулируемой, так что энтропия электропоэтики возрастает. Установка колхозного солнца есть жалкий пережиток утопического видения электрификации. Центральное значение имеет «серьезное» примечание рассказчика: «Правда, было в таком явлении что-то трогательное и смешное, но это была трогательная неуверенность детства, опережающего тебя, а не падающая ирония гибели»[841]
.Как только в «Бедняцкой хронике» исчерпывается деконструктивный потенциал электропоэтики, Платонов намечает реконструкцию своей изначальной электропоэтики, обдумывая, не инсталлировать ли в повествовательно-техническую схему регулирующие механизмы. Тексты, написанные после «Бедняцкой хроники» с 1930‐го по 1933‐й, носят следы интенсивной разборки автором образов своих героев, повествовательных инстанций и стилистических приемов. Тщательной переработке подверглась электропоэтика, и при ее повторной сборке были созданы инновативные жанровые модели и схемы генерирования сюжета. Платонов усиленно работал над тем, чтобы реабилитироваться, вернувшись в литературный процесс, для чего пытался обуздать имманентную субверсивную динамику своих электропоэтических мотивов и метафор в соответствии с нормативными требованиями «периода социалистической реконструкции народного хозяйства», как на официальном языке назывался первый пятилетний план 1928–1932 годов. Он пытался вписать идеалы электрификации 1921 года в идеологические и культурые координаты 1931 года. Производственная драма, производственный очерк и производственный роман, которые формировались в это время как ведущие жанры и уже указывали на будущий социалистический реализм, давали ему в руки устойчивую структуру повествовательной техники. В этом смысле мнение о Платонове как «протосоцреалисте» кажется весьма корректным и способно пролить свет на генезис стилистических компромиссов, присущих платоновской прозе в середине и конце 1930‐х.
После скандала вокруг «Усомнившегося Макара» Платонов искал возможности обновить арсенал своих литературных приемов (6.1). Он искал новых героев, новые мотивы, метафоры и закономерности генерирования сюжета. Протосоцреалистический лейтмотив вредителя, к которому Платонов уже приближался в образе «старого специалиста» (в «Эфирном тракте») или кулака (в «Бедняцкой хронике»), напрашивался как искомый механизм регулирования. Нарративы вредительства определяют развитие сюжета в возникших в конце 1930‐х годов и оставшихся незавершенными киносценариях «Машинист» и «Турбостроитель», в пьесе «Высокое напряжение» (1931) и в повести «Ювенильное море» (1932). На фоне этих «пережитков старого времени», как называли «вредителей» в дискурсе официальной пропаганды, Платонов открыл своих новых героев: молодых женщин, часто еще девочек, которые располагают огромными резервами энтузиазма, демонстрируют идеологическую лояльность и способны пересмотреть мизогинные компоненты ранней платоновской электропоэтики. Развитие этих фигур корреспондирует с развертыванием заложенных в элетропоэтике процессов регулирования (6.2), которые можно было ясно передать посредством технопоэтических механизмов охлаждения и техники управления.
Совершенно особое место отводится в этой связи «Техническому роману» или сохранившемуся фрагменту – повести «Хлеб и чтение», написанной в начале 1932 года. Этот текст следует рассматривать как завершение Электроромана и как первое произведение Платонова, где в законченном виде предстает зрелый стиль его прозы. Перелом, начавшийся в платоновской прозе «Хлебом и чтением», можно описать как плавный переход от литературного производства смысла к изображению чувственной перцепции. Характерно, что электропоэтика в этой повести в последний раз в платоновской прозе выступает как центральный смыслообразующий и генерирующий действие элемент, что, правда, не исключает саморефлексивную ссылку на этот момент в последующих текстах.
Прощание автора со своей электропоэтикой в «Хлебе и чтении» следует внутренней логике, которая заложена в эволюции стиля его прозы и связана с расставанием с характерными для раннего творчества мировоззренческими позициями, и для этой цели развивает функциональные механизмы управления стилистическими и биографическими процессами воспоминания (6.3). Память и собственная динамика пережитков эстетических и нарративных приемов при этом питают схему аукториальных повествовательных потоков и тем самым интегрированы в поле стилистической энергии зрелой прозы Платонова середины 1930‐х.