До меня дошло, что, помимо наследства по завещанию, Э. Ф. оставила мне еще кое-что: слова и фразы, идеи, которые я не всегда мог понять, а тем более принять, но которые будут преследовать меня на протяжении многих лет.
Еще одно соображение по поводу моей встречи с Анной. Кое-что из сказанного ею подтолкнуло меня к мысли: не скрывался ли за обращенной к миру маской спокойствия и сдержанности Э. Ф. омут (или, точнее, ревущий поток) ярости. Нет, вряд ли. Но потом я вдруг вспомнил, до какой степени удивился, когда одна из моих бывших жен обратилась к гомеопату с вопросом, существует ли средство от ее нынешнего состояния, которое можно описать как «все достало».
Недавний биограф Юлиана пришел к выводу, что все грандиозные замыслы императора окончились неудачей и даже его явные победы – в административной, военной, религиозной сфере – были кратковременны, если не сказать иллюзорны. «Более того, единственной реальной победой „могучего воина“ была реформа налоговой системы». Это напомнило мне, как Э. Ф. предположила, что неудача зачастую представляет больше интереса, чем успех, а стало быть, неудачники могут поведать нам больше, чем победители. Еще она говорила, что мы не можем сказать, даже на смертном одре – особенно на смертном одре, – как о нас будут судить в будущем и будут ли помнить вообще. Мы можем оставить след на песке, который тут же сдует ветром. А можем оставить след в пыли, и его отпечаток сохранится на века, просто потому, что нам случилось жить в Помпеях. Думая о Линде (несмотря на откровение Анны десятилетия спустя), я утверждаюсь в мысли, что всегда буду связывать ее облик с влажным отпечатком ладони на столе в студенческом баре. Я в одиночку осушил сначала свой бокал, потом заказанный для Линды, а когда поднялся из-за стола, отпечатка ладони уже не было – он сохранился только в моей упрямой памяти.
Я думал о Юлиане, о том, как осмысливали и переосмысливали его личность уходящие столетия: будто он расхаживал по сцене истории в лучах разноцветных прожекторов. Ага, да он красный; ну, скорее оранжевый; ничего подобного – густо-синий, граничит с черным; да нет же, просто черный. По-моему, сходное впечатление, хотя и не столь драматичное, без крайностей, производит на нас жизнь любого человека: он по-разному видится родителям, друзьям, врагам, возлюбленным, детям; случайные прохожие вдруг подмечают его истинную сущность, тогда как старинные знакомцы напрасно силятся его понять. А потом этот человек смотрит на тебя – и видит совсем не то, что ты сам. И впрямь: заблуждение является одним из главных факторов создания личности.
Могу признать, хотя и с запозданием, что одни – например, такие, как Джефф, – попросту не воспринимали Э. Ф., а другие хотели от нее чего-то иного. Готов также допустить, что многие – возможно, даже бóльшая часть нашего потока – спустя годы вообще забыли ее или же вспоминали как единственный в своем роде занятный курьез.
Но я не переживал. Наоборот, от этого она еще в большей степени принадлежала мне одному.
Вернемся к началу: Элизабет Финч стоит перед нами и говорит прямо как по писаному, не оставляя заметных пробелов между мыслями и речью, уравновешенная, элегантная, будоражащая, цельная. Была ли она отшлифованной личностью, которая годами доводила до совершенства свой имидж? Другими словами, искусственной, притворной. Не исключено; однако такого рода искусственность работает на достоверность. Именно это подразумевала и даже озвучивала Э. Ф. Улавливаете смысл? Каждый из нас может припомнить знакомых, которые используют отшлифованную, то есть искусственную простоту как способ существования в этом мире. Назовем их мнимо-наивными. Э. Ф. не была ни мнимой, ни наивной, более того: она существовала на противоположном конце спектра, но не выходила за его пределы.
Скажем так. Я наблюдал за Э. Ф. в лекционной аудитории, издалека – на вечеринках (с которых она всегда сбегала пораньше) и во время наших с ней многочисленных обедов. Она была мне другом, и я ее любил. Своим присутствием и примером она заряжала мои мозги и подталкивала меня совершить качественный скачок в осмыслении мира. Я прочел ее записи, которые она никому не показывала; я исследовал карандашные пометки, все до единой, в завещанных мне книгах. Но вероятно, все наши встречи и беседы, как и все мои воспоминания о них (воспоминания – это в конечном счете функция воображения), были и остаются фигурами речи. Наверное, по существу я «знаю» и «понимаю» Элизабет Финч не лучше (хотя и по-другому), чем «знаю» и «понимаю» императора Юлиана. И когда я это уяснил, пришла пора остановиться.
Я снова вижу ее: она склоняется ко мне через ресторанный столик после того, как я предпочел говяжий эскалоп нашей с нею традиционной пасте. «Ну как? – нетерпеливо спрашивает она. – Сплошное разочарование?» А впечатление такое, будто она одновременно спрашивает обо всем: о жизни, о Боге, о погоде и правительстве, о любви и смерти, о бутербродах и неоконченных шедеврах.