Голос надтреснутый и хрипловатый. Поначалу она не понимает, кому он принадлежит. Неужели это номер восемь, человек с пухлыми, обвислыми щеками и румянцем на щеках?
– Насчет детей? Не понимаю.
– А что насчет тасманийцев? – продолжает он. – Что насчет судьбы тасманийцев?
Тасманийцев? Неужели, пока она здесь находится, в Тасмании что-то случилось?
– У меня нет никакого особого мнения о тасманийцах, – осторожно отвечает она. – Я всегда считала их абсолютно достойными людьми.
Он нетерпеливо отмахивается от ее слов.
– Я имею в виду древних тасманийцев – тех, кого уничтожили. У вас есть о них какое-то особое мнение?
– Вы спрашиваете, дошли ли до меня их голоса? Нет, пока еще не дошли. Может быть, с их точки зрения, я для этого недостаточно хороша? Они, вероятно, хотели бы иметь собственного секретаря, из своих, на что у них, несомненно, есть право.
Она слышит раздражение в собственном голосе. Чем она тут вообще занята – объясняется с компанией стариков, они вполне могут быть провинциальными итальянцами или провинциальными австро-венграми, которые почему-то имеют право ее судить. Почему она с этим мирится? И что вообще они знают о Тасмании?
– Я ничего не говорил о голосах, – говорит старик. – Я спросил вас о ваших мыслях.
Ее мысли о Тасмании? Если она пребывает в недоумении, то и члены коллегии тоже, а потому задавший вопрос вынужден им объяснять.
– Имеют место жестокости, – говорит он. – Насилие над невинными детьми. Уничтожение целых народов. Что она думает о таких вещах? Неужели у нее нет никаких приверженностей, которыми бы она могла руководствоваться?
Уничтожение древних тасманийцев ее соотечественниками. Неужели из-за этого весь сегодняшний сыр-бор – вопрос исторической вины?
Она делает глубокий вдох.
– Есть вещи, о которых люди говорят, а есть вещи, о которых лучше промолчать, даже перед трибуналом, даже перед верховным трибуналом, если вы и есть верховный трибунал. Я знаю, о чем вы говорите, и я отвечаю только: если из того, что я говорила ранее, вы делаете вывод, будто я не помню о таких вещах, то вы ошибаетесь, безусловно, ошибаетесь. Позвольте мне добавить, чтобы вы знали: приверженности – не единственная этическая опора, какая у нас есть. Мы в такой же мере можем полагаться и на наши сердца. Это все. Больше мне нечего сказать.
Неуважение к суду. Она на грани неуважения к суду. Ей всегда не нравилось это качество в самой себе: склонность вспыхивать как порох.
– Но как писатель? Вы сегодня представляете себя не в личном качестве, а как особый случай, особая судьба, писатель, который писал, чтобы не только развлечь публику, но и исследовать сложности человеческого поведения. В этих книгах вы выносите одно суждение за другим, видимо, так оно и должно быть. Чем вы руководствуетесь в ваших суждениях? Настаиваете ли вы на том, что вам это подсказывает сердце? Неужели у вас нет приверженностей как у писателя? Если писатель – это человеческое существо с человеческим сердцем, то что такого особенного в вашем случае?
А он не глуп. Не свинья в атласной мантии, не porcus magistralis [110]
с карикатур Гранвиля. Не чаепитие Болванщика. Она в первый раз за этот день чувствует, что ее испытывают. Ну что ж, прекрасно, прекрасно, посмотрим, с чем она выйдет из этого испытания.– Аборигены Тасмании сегодня принадлежат невидимым – тем невидимым, у которых я секретарствую, будучи у них далеко не единственной. Каждое утро я сажусь за стол и готовлюсь к вызовам дня. Таков образ жизни секретаря и мой. Когда древние тасманийцы позовут меня, если они решат меня позвать, я буду готова и напишу о них в меру моих способностей.
Подобным же образом и дети, если уж вы сказали о нарушениях их прав. Дети еще не позвали меня, но, опять же, могу сказать, что я готова.
Хочу, однако, предостеречь вас. Я открыта всем голосам, а не только голосам тех, кого убили, над кем совершили насилие. – Она пытается говорить в этот момент ровным голосом, пытается не дать им того, что называется криминалистическими уликами. – Если же меня решат позвать их убийцы и насильники, решат использовать меня, высказаться моим посредством, то я и для них не замкну уши – я им не судья.
– Вы будете говорить от имени убийц?
– Буду.
– Вы не делаете различий между убийцей и его жертвой? Значит, вот что такое быть секретарем – записывать что угодно, все, что вам скажут? Утратить совесть?
Она понимает, что загнана в угол. Но какое имеет значение, загнана ты в угол или нет, если с каждой минутой ты чувствуешь, что конец этого соревнования по риторике – а именно соревнованием ей и представляется происходящее – все ближе и ближе.
– Вы думаете, виновные тоже не страдают? – говорит она. – Вы думаете, они не молят о сострадании из своих костров? «Не оставь меня!» – вот что кричат они. Какую нужно иметь совесть, чтобы не слышать этого крика нравственной муки?
– А эти голоса, которые молят вас, – говорит пухлощекий, – вы не спрашиваете, откуда они доносятся до вас?
– Нет. Если они говорят правду.
– И вы – вы, сверяющаяся только со своим сердцем, можете судить, правду они говорят или нет?