Недаром думалось Елизавете, что не будет счастлива Александрина в браке: редко случается, чтобы в браке по расчёту были счастливы муж и жена.
И чрезвычайно жалела она свою сестру Фридерику, которая идёт за Густава. Такой странный и сумасбродный характер не даст сестре счастья. И верно думала: четверо детей, прижитых от шведского короля Густава, вернулись в Карлсруэ, когда король начал свои скитания по Европе, и вели жизнь, мало сказать, нищенскую.
Елизавета, как могла, помогала Фридерике. Она всё никак не могла забыть свою маленькую сестрёнку с глубокими карими глазами и пышными каштановыми волосами. «Бедная моя Фридерика», — часто плакала она.
Почему в юные шестнадцать-семнадцать лет девушку обуревает стремление обо всех тонких переживаниях души, обо всех мелких событиях, которые вызывают новые, неизведанные чувства, рассказать кому-то, поведать о тех бурных проявлениях, что растут в глубине сердца? Свежие, ещё не растраченные переживания, которые душа испытывает впервые, кажутся не изведанными никем, и об этом хочется сказать всем. Но всем нельзя: кто-то посмеётся над слогом, кто-то не поймёт, — и потому всё — в тайном дневнике, ему можно говорить всё, не боясь быть непонятой, не опасаясь презрительного или пренебрежительного отношения к слогу и словам...
Елизавета сидела в глубоком бархатном кресле, наслаждалась теплом, идущим от громадного камина, в котором жарко горели целые брёвна, и внимательно следила за выражением лица Варвары Николаевны Головиной.
Она очень любила эту живую и ласковую женщину, всегда приветливую и умную, едкую и злую на язык, но и умеющую вовремя сказать такое слово, что трогало до глубины души.
Елизавета писала ей записочки с такими нежными словами, которые можно было говорить только мужчине, в кого влюблена, и с умилением читала ответные, тоже написанные с нежностью и любовью.
Ах, её сердце нуждалось в любви, в добре, в восхищении!
И в свой дневник она записывала все те впечатления, что оставались у неё после встреч со старыми ловеласами ещё с елизаветинских времён, с молодыми повесами, расточавшими комплименты, и с особенным ужасом после слов, сказанных Адамом Чарторыйским, чей жгучий взгляд заставлял её сердце падать и вновь оживать, замирать в восторге и колотиться от ужасного предчувствия любви.
Она писала обо всём этом в своём дневнике, не понимая, что он может быть прочитан ещё кем-то, и все её новые восторги, новые всхлипы и ужасы давным-давно известны человечеству. Она считала, что эти чувства познала лишь она одна, и стремилась рассказать об этом всему миру, но отдавалась только бумаге...
Теперь она следила взглядом за выражением лица своей новой, более опытной подруги, читавшей её дневник.
Елизавета не удержалась: её чувства, впервые навестившие её, должны быть переданы ещё кому-то, а не только серой бесстрастной бумаге.
Варвара Николаевна то хмурила тонкие, чётко очерченные брови, то поджимала пунцовые губы, то растягивала их в невольной полуулыбке.
И Елизавета понимала, какое место из её дневника читает старшая подруга — вот, наверное, это тот бал, на котором Адам танцевал с ней и впивался глазами в её глаза, не осмеливаясь слегка пожать её тонкую руку, и она всё это понимала и радостно раскрывалась и расцветала под его взглядом.
Правильно ли она описала всё это в дневнике? Ей было важно передать впечатление от новых, никому ещё не известных чувств, передать так, чтобы они стали понятными не только ей самой.
Варвара Николаевна читала этот дневник молодой женщины, не имеющей сердечного друга, способного понять первые переживания взрослеющей души, и с сожалением думала о том, что Елизавета слишком хорошо владеет французским, если может рассказать о такой гамме чувств и переживаний.