Больше уже мы не будем рассказывать про все мелкие обязанности санаторного больного, про утренние ковыляния на возненавиденные Войничем водные процедуры, про полотенца, раздевалки, про приставляемые к груди стетоскопы, про все то, чем были до краев заполнены дни нашего героя. Больше мы уже не сообщаем об очередной прогулке в сторону церковки или дальше, к святилищу Гумбольдта, как называл верхний павильон герр Август. Войнич уже знал, сколько ящичков с пеларгонией висит перед кафе Альбинского, которое, вроде как, было названо Zum Dreimädelhaus[14] в честь его дочерей, и сколько плевательниц с опилками стоит по его дороге в курхаус. Не станем цитировать лаконичное содержание почтовых открыток, посылаемых через день отцу и дяде. Равно как не станем упоминать фамилий всех лечащихся, которым он кланялся по дороге. Не станем мы отчитываться и о погоде – этим как раз занималась обсерватория, в которой тщательно отмечали температуру и влажность воздуха, равно как силу ветра (она всегда была ниже среднего значения). Не обяжемся мы и к тому, чтобы приводить темы всех тех разговоров, которые вели мужчины на прогулках, как и сокращенно излагать те, которые вечером велись за стаканчиком Schwärmerei. Достаточно лишь будет сказать, что Мечислав Войнич чувствовал себя здесь хорошо, его кашель уже не был таким интенсивным, и горячка перестала его мучить, как это было во Львове. К тому же, спал он хорошо, если только ему удавалось хорошенько заткнуть уши ватой, чтобы не слышать кашля из-за стен и подозрительного воркования на чердаке. И все же, где-то под спудом всей этой регулярной и упорядоченной жизни его травило какое-то беспокойство, какое-то неудобство поселилось у него в душе – Войнич не мог его назвать, а оно никогда не покидало его. Как и в последний раз, когда он неожиданно проснулся ночью и лежал с открытыми глазами, уставившись в темноту. Мечислав проснулся, потому что, каким-то образом, ему припомнилось во сне, что у покойной фрау Опитц была родинка возле рта, сразу же у уголка губ, слегка выступающая, коричневая, величиной со спичечную головку. Это открытие потрясло его, и сейчас Войнич лежал, не двигаясь, переполненный какой-то непонятной печалью.
Из окон пансионата был виден густо покрытый лесом горный склон, словно бы Гёрберсдорф в силу неких переговоров с природой получил особое разрешение на свою локацию, но при условии, что не слишком удалится от речки. Темная стена леса поначалу показалась Войничу черным пятном, неразделенным таинственным пространством, которое, говоря по правде, его никак не интересовало. С тех пор, как оттуда стали доноситься голоса и шелесты (если он оставлял окно открытым, этот шелест делался просто невыносимым), он начал отмечать все это по-другому. Как-то ночью, в начале октября, он слышал звучавший там чудовищный голос. Перепуганный Войнич сидел в кровати, не смея пошевелиться, но потом, с бешено бьющимся сердцем он натянул шлепанцы и, дрожа от страха, выскользнул в коридор.
- Это олень. Так что прошу ничего не бояться и возвращаться в постель! – крикнул ему снизу Вилли Опитц, как бы предвосхищая его вопрос.
Войничу сделалось стыдно. Ну да, обычный олень. Олений гон.
И все же, в течение последующих ночей, когда животное давало концерт с достойной восхищения пунктуальностью, ему было трудно принять к сведению, что это голос обычного животного, и что все это принадлежит природе. Что это природное явление. У него же было впечатление, что эти театрально помпезные звуки издает некий зарезаемый пьяный галицийский дровосек, который проиграл драку со своим соперником, а теперь теряет жизнь на пытках. Но когда уже пояснил себе, что это неразумное животное, поддающееся силе собственного инстинкта, Войнича охватывало волнение и умиление – звук был величественным, голос оленя пробуждал мечты о некой громадной силе, в которой таились и могущество, и отчаяние, и безысходность по причине вмешательства в могущество, перерастающее человеческие силы; это был зов, порожденный причинами сексуального фатума; зов, заставляющий поставить все на одну карту и тянущий в опасные пространства, где можно легко потерять жизнь. В этих ревах и порыкиваниях было какое-то безумие, готовность покинуть хорошо известные пути и выйти за пределы каких-либо принципов, пересечь всяческие границы безопасности и даже отказ от собственного существования.