Одновременно с деконструкцией соцреализма Синявский пишет свои фантастические повести. Выход из кризиса, вызванного монополией соцреализма, он видит в «искусстве фантасмагорическом, с гипотезами вместо цели и гротеском взамен бытописания» (459). Важнейшим открытием этих повестей становится отказ от монологизма — повествование от лица «другого» и вообще тематизация «другости» как важнейшей эстетической и социальной ценности («Пхенц», 1959). Причем воплощением другого у Синявского нередко становится «недостоверный повествователь», что переводит отношения с другим на метауровень — провоцируя читателя на прямой диалог с другим, к которому читатель часто оказывается не готов, в чем и убеждается в процессе чтения.
Опять-таки сходный прием Пригов переводит на уровень массового производства в стихах 1970–1980-х годов. Наиболее показательны в этом отношении так называемые советские тексты — «Картинки из частной и общественной жизни», «Терроризм с человеческим лицом», «Тараканомахия», «Москва и москвичи», «Образ Рейгана в советской литературе», «Апофеоз Милицанера» и другие. Причем, как и у Синявского, неопределенность границы между «своим» и «чужим» касается прежде всего автора или лирического субъекта: с одной стороны, Пригов отдает ему черты собственной биографии, с другой, голос и мышление этого субъекта комически маркированы как «чужие». Сам Пригов безусловно стоит на позиции контркультуры, но эта позиция выражена не через прямые декларации и инвективы, а через
Впоследствии Пригов переформулирует этот прием в важнейший теоретический принцип концептуализма — «мерцание»[577]
, непосредственно соотнесенный с другой концептуалистской категорией — «незалипанием»[578]. Коротко говоря, речь идет о том, как автор-концептуалист сознательно выстраивает стратегию, состоящую из противоположно направленных жестов «отождествления» с чужим голосом и дистанцирования от него, а вернее, дистанцирования, прерывающего перформативное отождествление — по отношению к любому голосу и шире — любой идеологии или авторитетному дискурсу. Путем такой стратегии Пригов реализует трикстерскую медиацию между противоположностями — как помним, у Синявского эта категория воплощалась «пустотой» Пушкина.После фантастических повестей Синявский обращается к «деконструкции» Пушкина (и в известной степени Гоголя). Как уже говорилось, главным методом подрыва такого авторитетного — а потому и авторитарного — символического «столпа» русской культуры, как Пушкин, становится его «трикстеризация» — иначе говоря, проекция на Пушкина тех принципов авторства, которые Синявский уже разработал в образе Абрама Терца. Пригов также интенсивно работает с образом Пушкина, но идет путем, противоположным тому, который избрал Синявский. Если Синявский стремится «расколдовать» Пушкина, поместив его в сферу интимного и непочтительного контакта с собой (или Абрамом Терцем), то Пригов, следуя принципу гиперсакрализации, наоборот, доводит до комического саморазрушения тот канонический образ Пушкина, который сложился в советской и русской культуре.
Ведь Пушкин для Пригова — и самый «освоенный» массовым сознанием поэт, и самое явное воплощение культурной гегемонии. В беседе с Б. Обермайр Пригов говорил: