Так сформулированный Шкловским принцип остранения, обнажающий «сделанность» художественного произведения и выводящий восприятие мира за пределы привычных рецептивных и познавательных схем, находит свое применение в критическом анализе идеологии, к которой вслед за Лениным обращаются формалисты. И дело не только в том, что предпринятый формалистами «анализ автоматизации, шаблонизации и окаменения средств речевой техники» определял их как «симптом столь же автоматизированной, догматичной, аффирмативной позиции ее реальных носителей»[423]
. Результатом этого анализа стало то, чтоИдеология черпает свою эффективность в той самой экономии усилий, которая позволяет практическому языку осуществлять свои коммуникативные функции, минуя вещественную материальность и историко-культурную условность поэтической формы. Она опирается на то же стершееся восприятие действительности, которое Шкловский диагностировал применительно к «алгебраическому методу» прозаического языка[424]
. В свою очередь, язык Ленина выступает как инструмент одновременно поэтического и революционного дезавуирования идеологии, убедительность которой опирается на бессознательное воспроизводство привычных образов реальности. Без труда реконструируемая в формально-поэтическом подходе ОПОЯЗа критика буржуазного искусства, буржуазного сознания и буржуазной повседневности вполне предсказуемо соприкасается здесь с марксистской эстетикой Г. Лукача, также указывающего на «обезличивающее действие автоматизма буржуазной жизни» в своих рассуждениях о романе как художественной форме манифестации социального этоса и психологии буржуазии[425].Обнаружение революционной остраняющей силы ленинского языка возникает в процессе того самого формально-поэтического анализа, который формалисты применяли к своим литературным объектам. Так Б. Эйхенбаум в своей классической статье «Как сделана „Шинель“ Гоголя» (1918)[426]
показывал, что эстетический эффект этой новеллы строится не на миметической иллюзии реальности и не на гуманистическом высказывании о «маленьком человеке», а на артикуляционной, сказовой фактуре самого поэтического языка. Точно так же в своем коллективном анализе языка Ленина формалисты попытались обнаружить революционный потенциал не в содержательных аргументах Ленина, а в используемых им формальных приемах, — в том, как «он сделан»[427].Из представленных в этой подборке статей следует, что основным средством дезавуирования позиции идейных оппонентов служит у Ленина обнажение риторического приема, стоящего за их высказываниями. Так В. Шкловский подчеркивает ироничную установку ленинского стиля, разрушительную по отношению к любым автоматизировавшимся речевым конструкциям, независимо от того, кем они используются: «Спор Ленина со своими противниками, будут ли то его враги или товарищи по партии, начинается обычно со спора „о словах“ — утверждения, что слова изменились»[428]
. Установка на «воскрешающую» слово и восприятие выразительность (динамические отношения между словом и предметом или понятием, между смыслом и выражением) совпадает здесь с установкой на политическую эффективность. Формальные требования к поэтическому языку, которым он должен отвечать, чтобы выполнять свою художественную функцию, оказываются синонимичны требованиям, предъявляемым политическому языку, цель которого состоит в том, чтобы изменить мир и сознание тех, к кому он обращен. При этом сам формальный метод находит в языке политической полемики и агитации материал, адекватный своим представлениям о законах художественного языка.Опустошенной длительным использованием риторике, принадлежащей к высокой, и уже потому автоматизированной, ораторской традиции, Ленин противопоставляет свою «живую» поэтику, опирающуюся на сдвиг восприятия, обман ожиданий, вводящую в речь элементы низкого бытового стиля. Наиболее близким аналогом политического языка Ленина становится для Шкловского и Эйхенбаума язык Льва Толстого, новаторство которого состояло для них в остранении господствующих литературных конвенций и обнажении условного характера социальных отношений[429]
.