В свою очередь, идеология обретает качества, которые опоязовская теория закрепляет за формой, утратившей свою поэтическую (остраняющую) функцию. Идеология выступает здесь как стершийся прием, как автоматизированная речь, как подмена революционно-поэтического действия «революционной фразой» («революционным краснобайством», Ленин), когда обновляющее мир «живое слово» замещается окаменевшей идиоматикой. Как следствие, прием перестает деформировать материал, слово перестает воздействовать на реальность, историческое движение застывает в идеологической конструкции, цель которой — описать мира как данность, а не как процесс становления (или, говоря словами Шкловского, «как сделанное, а не как делание»[445]
). Тынянов так описывает это отношение между историческим движением и его языковой репрезентацией: «Каждое слово является закреплением процесса и поэтому либо забегает вперед, предупреждает самый процесс, либо запаздывает, прикрепляясь к какой-либо одной фазе процесса. Чтобы процесс не застывал в сознании, а действительность не становилась через призму слова одноцветной, — приходится проверять слова, обнажать их связь с вещью»[446]. Эта историческая работа, одновременно связанная и с формальной критикой чужой речи, и с содержательной критикой чуждой идеологии, как раз и совершается в языке Ленина. То же можно сказать и о метаязыке ОПОЯЗа: работа над языком Ленина, предпринятая формалистами, обнажает их собственный прием, эксплицирует их собственную политическую установку, их утверждение своего языка описания как языка, обладающего динамизирующей исторической силой.Здесь необходимо сделать отступление одновременно теоретического и исторического характера. Генеалогию постмарксистского направления в западной гуманитарной теории, возникшего после Второй мировой войны, связывают прежде всего с неомарксизмом Франкфуртской школы и идеями Антонио Грамши. Ранний Ролан Барт периода «Нулевой степени письма» (1953) и «Мифологий» (1957), классическая статья Луи Альтюссера «Идеология и идеологические аппараты государства» (1970), работы Фредерика Джеймисона и Терри Иглтона конца 1960–1970-х годов выступали как пионерские исследования, открывающие в поэтическом языке или языке культуры в целом — политическое и идеологическое измерение. В этом они опирались — помимо уже указанной критической теории Франкфуртской школы и концепции гегемонии Грамши — на идеи Бертольда Брехта и Вальтера Беньямина. Чуть позже в качестве важного источника теоретического вдохновения для поздних марксистов стала выступать книга Валентина Волошинова «Марксизм и философия языка» (1932).
Характерно, что идеи русского формализма, в это же самое время начавшие проникать на Запад, совершенно не прочитывались в этом нео- или постмарксистском ключе[447]
. Тот же Р. Барт, который будет интерпретировать идеологию, или «буржуазный миф», через очень близкую к формалистским взглядам оптику[448], будет сознательно опираться на концепцию «очуждения» (Анализ лефовско-опоязовского описания языка Ленина в сопоставлении с идеями Вальтера Беньямина, сконцентрированными прежде всего в его работе «Автор как производитель» (1934), позволяют скорректировать происхождение и последующую траекторию идей, — связанных с представлениями о поэтической (художественной) технике как средстве производства (аппарате), отвечающем интересам того или иного социального класса и воспроизводящем различные (экономические, политические, расовые, гендерные, культурные) отношения господства/подчинения, — которые оказались реактуализированы в рамках различных исследовательских традиций (от постмарксизма до постколониальной теории, от феминистской критики до нового историзма, от
Идеи Беньямина, высказанные в этой статье, потом станут общим местом постмарксистской критики господствующих форм культуры как аппаратов, поддерживающих идеологическую гегемонию господствующего класса. При этом сам Беньямин эксплицитно опирается на работы Брехта и непосредственный пример литературной практики лефовца Третьякова. В сжатом виде тезисы, оформившиеся в этой статье, можно представить следующим образом.