— Вы не пришли на папины похороны, потому что там был священник? — ровным голосом спросила Антонина.
Он прищурился, наклонился к ней
— Какой священник?
— Служитель культа, — сказала Антонина. — Но папа не был верующим, это все из-за Бройтигама.
— Бройтигам — сволочь, — со спокойной злобой, давно накопившейся и уверенной, произнес Гофман. — И скверно, что некоторые здешние сотрудники его так боятся. Я с ним грызусь насмерть, и он боится меня, потому что я представляю здесь диктатуру рабочих и крестьян. А не пришел я на похороны вовсе не потому, что там был священник. Если хотите знать, у меня у самого папаша в кирку ходит.
— Да что вы? — удивилась Антонина.
— Даю слово! — ответил Гофман. Но тут у него за спиной зазвонил телефон, и Антонине пришлось уйти (2: 42).
Антирелигиозная пропаганда, обостренная классовая борьба, крепкие выражения в адрес «чуждого элемента» именно в послевоенные годы достраивают оригинальный текст, писавшийся в 1935–1936 годах. В этом нет никакого парадокса: по мере удаления от события советская история предлагала все более упрощенную его трактовку, компенсируя дефицит информации идеологическими стимуляторами. Кому, как не писателям с их правом на вымысел и объяснимой тягой к совершенствованию своих произведений, принадлежит почетное первенство в этом нелегком труде — скорректировать прошлое, добавить красок его облику, романтизировать революционное хамство, усилить эксплицитность каких-то положений, с годами потерявших очевидный характер, превратившихся из актуальной повестки в объект комментария. А писать о прошлом заново — это так «естественно»[476]
.Затем Антонина устраивается на биржу труда, не слишком рассчитывая на удачу. От рабочих-металлистов, которых не было в первом издании, она узнает «про шпиона Падерну, который хотел взорвать ленинградскую водокачку, чтобы, оставив город без воды, вызвать возмущение рабочего класса» (2: 58). Они же сообщают ей, несознательной, что главное дело шпионов — «поссорить рабочий класс с советской властью. <…> Вот мы, допустим, на бирже труда кукуем и ждем, чтобы какой-то нэпман нас на работу пригласил. Приятно оно нам? Нет. Вот еще и без воды нас эта сволочь оставит. Рассуждают — на волоске мы висим. Но ошибаются: трудновато нам, но это дело наше, внутреннее, семейное» (Там же). Вторит металлисту и наборщик Смирнов, который «не мог ужиться ни с одним частным хозяином, поработает два дня, „выдаст все сполна“ — и опять на бирже: „Ты к частнику не ходи, девушка <…> На любую на государственную работу иди, а от частника мотай в три ноги. Еще худо — хорошенькая ты с лица, они такое дело необыкновенно до чего уважают…“» (2: 59).
Бывший офицер белой армии, впоследствии руководитель разведгруппы, базировавшейся на территории Эстонии, Николай Падерна занимался в 1920-е годы сбором информации о составе советских воинских частей в районе Ямбурга (ныне — Кингисепп Ленинградской области), служил связным и посыльным эстонской тайной полиции, совершил в СССР полтора десятка вылазок. Но в намерении взорвать ленинградскую водокачку и ангары гатчинских аэродромов впоследствии обвинялся не он, а некий Дмитрий Хокканен, которому, как и Николаю Падерне, находится место и в советских трудах, и в новейшей военно-патриотической литературе[477]
. Все мысли этой «сволочи» сводятся к одному — вредительству. Паранойя шпиономании, охватившая в 1930-е годы советское общество, была у читателя первой редакции на слуху, но не так чтобы интересовала молодого Германа, больше озабоченного судьбой своих героев и собственным писательским становлением. Вдобавок в романе речь идет о периоде НЭПа, и апелляция к входящим в моду диверсантам выглядела бы некоторым анахронизмом. Напротив, послевоенная версия романа демонстрирует резкий уклон в пропагандистскую риторику и бóльшую приблизительность в отношении истории. После двух десятилетий активной работы террора она вся без исключения предстает как непрерывная борьба с внутренними и внешними врагами.