Я ведь иногда вижу, как бабушка крестится, стоя в углу нашей хаты перед иконами. Вижу этот сопровождаемый тихим шепотом и поклонами крупный, мерный мах ее правой руки ото лба к поясу, и затем от правого к левому плечу. Вижу изредка и дедушкины меленькие, как бы наспех, крестики. Крестится ли мама, я не знаю, не видел ни разу. А когда сам, подражая бабушке, пытаюсь правой рукой неловко елозить по лицу сверху вниз и от плеча к плечу, она косится укоризненно и говорит со вздохом:
– Почекай трохи.
Может, сейчас, сегодня и станет мне ясно, почему она велит мне подождать немного, не делать до срока так, как делает сама?
А пока мы идем с нею к хате, в которой я никогда еще не был, но которая всегда так хорошо видна, когда стоишь на нашем домашнем пороге. Или когда смотришь на село из наших южных окон.
Она – внизу, в долине, при нижней дороге, и к нам обращена глухою своей, белой с синими углами стеной. Значит, в ней и произойдет
Уже внутри хаты наплывает на нас со всех сторон множество лиц наших односельчан, – взрослые, дети… Одни, кажется, знакомые, но больше таких, кого никогда раньше не видел. И разве сообразишь, кто где? Голова идет кругом. Но посреди всех одного различаю отчетливо – в чем-то до пят черном. И сам он какой-то черный: черными глазами озирает всех сразу, черноусый, с черной, густой, не виденной никогда ни у кого из наших сельских бородой, с черным загривком за плечами… Да он, если бы не бледные лицо и руки, совсем черный. Только на груди – большое что-то светится, бело-матовое, на крупной светящейся цепи… Что это у него? Красивое такое, многоугольное, хочется потрогать рукой. Да разве посмею?..
И, вижу, он медленно снимает с себя это светящееся, не спеша, будто во сне, окунает в воду… Раз окунает и другой… И еще раз…
Всплескивает, разлетается искрами вода в нашей, – узнаю ее и немного успокаиваюсь, – ванночке. На ее закругленную спинку крепкими его пальцами прилеплены три восковые свечи. Как только они вспыхнули, все глаза, все лица вокруг, и его лицо и руки тоже, будто смягчились, потеплели. Как и все, смотрю на него неотрывно. Никогда еще в малой своей жизни не встречал ведь я человека, так спокойно подчиняющего присутствующих власти своих тихих слов и движений.
Никогда и не встречу его больше.
Зато, пусть не с ним, но с такими, как он, буду встречаться многократно. В разные десятилетия буду знакомиться со священниками, непохожими друг на друга по возрасту и облику, по духовному опыту, – в часы крестин, иногда в церквях, но чаще у кого-то на дому. Буду постепенно узнавать в подробностях, в мерном его последовании весь православный чин таинства крещения, удивительный в своей первобытной простоте и мудрости.
Но к облику того дня – к событию собственного крещения – мне здесь добавить, как ни жаль, уже и нечего. Потому что, сколько ни напрягаю память, не различить, не подобрать в горсть уже ни капли из той утекшей воды крещальной. И зачем же стану внушать, воображать здесь самому себе и тому, кто это читает, живописание таинства, взятое в долг из впечатлений уже взрослой своей жизни?
Наверное, в наступивший тогда час слишком переполнен был я переживаниями, чтобы они уцелели в памяти неприкосновенно и сполна. А, с другой стороны, слишком сильно, спустя всего несколько лет, обрывочная эта память была запечатана доверительными просьбами материнскими: не говорить о своем крещении ничего никому. А насмешливые высказывания моих первых же школьных наставниц в адрес разных там попов и безграмотных темных старушек? Разве не впитывались они безоговорочно мной и моими сверстниками наравне с истинами азбучного строя, арифметических правил сложения, вычитания?..
И всё же остается при мне от того дня один свидетель искренний, свидетель непреложный – бабушкин золотой нательный крестик. Почти четверть века спустя после своих крестин освободил я его из заветного тряпичного узелка, врученного по какому-то случаю мамой, и стал носить на груди, чтобы уже никогда не снимать.
И еще свидетельница есть одна. По старинному церковному правилу сосуд, в котором крестят людей, в хозяйственных нуждах использовать запрещено. Как запрещено и воду освященную выливать, куда ни попадя. Ну, под цветы комнатные можно, под деревья плодовые можно… Не знаю, напомнил ли священник, крестивший тогда нескольких сельских детишек, эти правила присутствующим взрослым. Может, и не стал напоминать, потому что каждый день видел вокруг себя скудость крестьянского житья, обложенного со всех сторон запретами то предвоенной, то военной поры.