Бунт детей (мнимых и настоящих) против взрослых, как видим, своим продолжением имел стратегию перманентной войны. Но это не была война фанатиков за какую-то представляющуюся им универсальной идею, которую в итоге предполагалось навязать всем. Это была война за местечковое «добро» и такой же «свет», как ты его понимаешь в банальных координатах «свой/чужой», где чужие — почти весь мир. Они просто «не такие», и воевать с ними нужно для сохранения спаянности группы. Обращения «неверующих» не подразумевалось, ибо главной целью было — показать, что враги — «ничто». Поэтому, если отбросить словесную шелуху, деятельность таких групп являлась одним из факторов формирования фрагментированного, разбитого на «общности» общества, в котором племена и кланы ведут беспрестанную «войну всех против всех».
Этому способствовала почти неизбежная стадия в развитии большинства таких сообществ, получившая название «бунта стариков». Суть его заключалась в том, что выросшее поколение прежних новичков рано или поздно обнаруживало, что:
«— лидер приносит гораздо меньше пользы, чем должен;
— лидер приносит гораздо меньше пользы, чем утверждает;
— лидер глуп;
— лидер работает дедовскими методами;
— лидер притормаживает молодежь, так как боится, что кто-то другой займет его место;
— лидер ошибается чаще, чем это простительно;
— лидер хитрит;
— лидер несправедлив;
— лидер пользуется клубными возможностями в личных целях и т. д.»[230]
Тогда «старики» уходили со скандалом или без — в том случае, если процедура мирного избавления от них уже была разработана. Были ли взаимные упреки расходящихся сторон справедливыми или нет, не имело принципиального значения. К тому же ушедшие «старики» нередко образовывали новые подобные сообщества и цикл повторялся.
В завершение мы можем заметить, что изначальный разрыв между коммунарами и советским окружением все более становился разрывом не между сущим и универсальной этикой и идеологией (которая отбрасывалась как «отслужившая свое»), а между сущим и внутриклубными представлениями о том, что такое «счастье людей», между искренностью[231]
внутриклубного общения и лицемерием внешнего мира, между «творческим» общением стремившихся стать «личностями» индивидов и скучной жизнью серых обывателей. Общий вектор коммунарского, командирского, педагогических и прочих неформальных экспериментов в конечном счете сводился к культивированию своего рода альтернативы официальной советской квазисословности. Точнее — к дроблению ее на малые группы со своими локальными кодексами чести (хотя вначале это была фундаменталистская попытка возврата к исконным коммунистическим ценностям), в которых приоритет отдавался воспитанию «творческого человека» и «личности». В итоге получался человек, нравственные координаты которого уже не определялись ни моральными нормами советских квазисословий, ни высокими идеалами коммунизма. Он мог какое-то время ревностно придерживаться внутренних норм малых групп, но почти неизбежно покидал их, вследствие «бунта стариков» и нежелания подчиняться командиру, потерявшему моральный авторитет. Поскольку же воспитание велось с прицелом на формирование «личности», такой итог считался педагогическим успехом. Возможно, это так и было. Но на что оказывался способен такой человек в ракурсе общественной морали? Горизонтом его способности создавать социальные институты (если понимать последние как симбиоз нормы и структуры) была склонность объединяться в группы друзей (сплошь личностей) по интересам. Иными словами, он не мог стать окончательно ни гражданином модернового общества — для этого ему уже или еще не хватало осознанной приверженности какой-либо универсальной системе ценностей. В формирующуюся постсоветскую сословность он мог быть вовлечен только внешним образом — по своему положению в возникающей иерархии социальных групп, у которых не сложились свои корпоративные кодексы. Зато, как заметил Д. Драгунский, он оказался естественным образом склонен к «наивной борьбе за собственный комфорт»[232]. Но стоит ли удивляться, что так завершается процесс, начавшийся с призыва к «красивой жизни»?ГЛАВА VI. ПЕРЕЛОМ